О смерти Сталина я услышал по радио, у нас наушники на стене висели, на гвозде. Голос Левитана сообщил, что в результате сердечной недостаточности Иосиф Виссарионович Сталин скончался. Первая реакция моя была немного странной для юноши. У меня было ощущение, что я присутствую при каком-то грандиозном событии, равном смерти Ленина. Мама и отец известие о смерти Сталина встретили внешне спокойно, а бабушка моя стала безумно рыдать и причитать. Она была женой архитектора, почетного гражданина города Москвы, и Октябрьская революция лишила бабушку всего, что она имела, но имя Сталина было для нее свято. В семье обсуждений смерти Сталина я не помню.
Я учился тогда на втором курсе студии Московского художественного театра. Вскоре после сообщений о смерти Сталина студентов собрали в зрительном зале театра, выступали артисты, и я помню, как Михаил Николаевич Кедров — в то время художественный руководитель МХАТа — рыдал и так и не смог завершить свою речь, только указывал на ложу, в которой на спектаклях сидел Сталин. На этом траурном заседании многие закрывали глаза платками, но я не плакал и даже вспомнил реплику пушкинского персонажа из «Бориса Годунова»: «Все плачут, заплачем, брат, и мы». Видимо, я какой-то черствый, поэтому особого горя не испытывал. Понимал, что кончилась некая эпоха, но у меня были свои планы и свои развлечения.
Очереди к гробу стояли безумные. Моя мама встала в очередь у Чистых прудов, прошла Сретенку и стала спускаться вниз, к Трубной. Там ее нашел отец, выдернул и повел домой, и таким образом спас ей, возможно, жизнь. На Трубной была чудовищная давка. Тогда рассказывали, что на площади нашли головы, людей вдавливали в стены, кто-то из жильцов первых этажей домов открывал окна и втаскивал людей к себе в квартиры, но все равно погибли многие — Сталин унес с собой громадное число жертв. В газетах о давке тогда ничего не написали, но все знали об этом друг от друга.
Я жил на Покровке и ходил на учебу пешком — по Покровке, по Маросейке, потом по Театральному проезду, потом по Пушкинской улице вверх по Камергерскому и приходил в студию МХАТа. Для того чтобы попасть в студию в те дни мне нужно было пересечь две очереди, которые сутками шли к Сталину. Там стоял какой-то майор, и я показал ему студенческое удостоверение, сказал, что меня надо пропустить, что я должен дойти до студии. Но в результате я влился в очередь и уже совсем скоро оказался в Колонном зале Дома Союзов. Почетного караула у гроба не было, во всяком случае, я не обратил внимания. Меня поразило, что в зале не было особой траурной атмосферы. Было очень светло, очень пыльно, а вдоль стен стояло громадное количество венков. Сталин лежал в мундире с блестящими пуговицами. Его лицо, которое на фотографиях всегда было таким добрым, показалось мне смертельно злым.
Мой отец — директор Политехникума связи имени Подбельского, член райкома партии — был приглашен на траурную церемонию 9 марта на Красную площадь. Естественно, он стоял не на Мавзолее, а на противоположной стороне — около ГУМа. Потом он мне рассказывал: «Ты знаешь, Берия произвел на меня странное впечатление — шляпа была надвинута на глаза, а кашне намотан выше носа. Он был похож на американского гангстера в кино». Это тогда Берия кричал: «Кто не слеп, тот видит, что в эти скорбные дни…»
Я совсем не был противником Сталина, и все-таки его смерть почему-то не тронула меня глубоко.
У меня были лыжи и лыжные ботинки — оба на правую ногу — и 9 марта я решил поехать покататься в парк «Сокольники».
Я шел от Покровки до станции метро «Кировская», и там увидел, что вся площадь перед библиотекой Тургенева заполнена народом. Из репродукторов Левитан, глотая спазмы, произнес: «Товарища Сталина вносят в Мавзолей», и все вокруг стали снимать шапки и плакать, а я стоял, как буржуазная сволочь, с этими лыжами. И я быстро повернулся и пошел домой, не доехав до «Сокольников».
В 37–38-м годах мне было три-четыре года, от меня тщательно скрывали все, что происходило. Я только знал, что Кожикин, папин сослуживец, исчез. Племянник нашей соседки по коммунальной квартире исчез. Знал, что мамин сослуживец по Институту русского языка повесился. Но в детстве я не придавал всем этим событиям особого значения. Это казалось чем-то обычным: «Иван Иваныч заболел. А что у него? Грипп. Ясно. Иван Иваныча посадили. А за что? Да ни за что. А, ну ладно, пусть сидит». Мы же были все изгажены этой советской селекцией: посадили — значит надо. И никакого горя не испытывали, и никакой радости. Я исключительно про себя говорю. Никого из моих родственников не репрессировали, только знакомых, но я узнал об этом позже, после XX съезда. До этого я помню только некую Валерию Яковлевну Иолко, хорошего друга нашей семьи, которая освободилась после десяти лет лагерей. Она кое-что рассказывала, лагерь называла санаторием, но все больше старалась молчать на эту тему.
Отец моего школьного приятеля, Моисея Рыбака, был крупнейший химик, чуть ли не замминистра химической промышленности во время войны, и он очень многое тогда сделал для фронта. Естественно, после войны его посадили. А я его сына — своего одноклассника — пригласил на елку к нам домой, встречать Новый год. Сейчас он умер, но полгода или год назад он мне сказал: «Я никогда не забуду, как ты меня — сына врага народа — пригласил на елку». Но тогда мы об этом как-то не думали. Родители, конечно, все понимали, но до меня информация не доходила.
Сталин был гениальным человеком. Сын горийского сапожника, подчинивший себе полмира. Человека, который вкупе со своими товарищами уничтожил такое количество людей, я не могу назвать великим. Я могу назвать его только великим преступником.
Олег Валерианович Басилашвили (р. 1934), актер
Подготовил Александр Борзенко