Самое время записать те жалкие крохи, что еще удерживает память: конечно, ничего особенного, существенного — но для Истории все истории нужны.
Забавно: я поставил дату и осознал, что запишу, что помню, о похоронах величайшего чудовища, известного человечеству, — Сталина, в день похорон его великого предшественника — так сказать, начинающего чудовища, Ленина.
В начале марта 1953 года мне было 20 лет (год рождения — 1932-й), и я был студентом третьего курса филологического факультета МГУ (испанское отделение). У меня была на попечении младшая сестра, 13 лет, Инна. Мать наша умерла за 10 лет до того; отец, снова женившись, с нами практически не жил. Воспитывала нас бабушка, мать матери, и в конце февраля 1953 года она скончалась от болезни. От какой? Я не знаю; и не могу вспомнить, почему не знаю — по-моему, в больнице не сказали толком, а я по глупости не настаивал…
Так что в момент смерти и похорон Сталина я жил в полном смятении чувств, и больше всего меня занимал вопрос, где и как доставать деньги на жизнь и как смириться с потерей бабушки, которая была для нас всем. Мой адрес в то время — улица Мархлевского (= Милютинский переулок), дом 20/2 (на углу с Бобровым переулком), кв. 30 (коммуналка на пять семей, с одной уборной и без ванной).
Когда я поступал в МГУ в 1950 году, я был убежденным советским патриотом и мечтал, вступив в коммунистическую партию, способствовать развитию советской государственности. Мой отец был активным коммунистом с 1918 года, когда он вступил в Первую дивизию Червонного казачества под командованием Виталия Примакова; он участвовал в Гражданской войне. Так что с этой стороны я имел только прокоммунистические сведения и убеждения. Впрочем, с отцом я общался совсем мало и только в раннем детстве; дружбы между нами не было. Бабушка же имела все основания ненавидеть коммунистов, включая отца, но об этом она, разумеется, молчала. (Бабушка окончила университет — она была зубным врачом, а ее покойный муж, то есть наш дед, инженером-железнодорожником. Большевики отняли у бабушки все то немногое, что она имела, — зубоврачебную практику, и оставили ее, молодую вдову с двумя дочерьми, без средств к существованию. Да и отец мой был далек от интеллигентности: он даже школу не закончил!) Воспитали меня — в политическом отношении — школа и комсомол. Удивительно, что я многое знал о преследовании евреев в СССР, о несправедливых процессах конца 30-х годов, о фальсификации истории и даже кое-что о сталинских концлагерях, но это как-то не ослабляло моего просоветского рвения. Если я вспоминаю правильно, в чем я совсем не уверен, я говорил себе, что все это — дикие отклонения от правильной линии, и именно поэтому я должен участвовать в общественной жизни, дабы исправлять эти отклонения и восстанавливать справедливость. (Так, летом 1950 года, когда началась война в Корее, я мечтал отправиться добровольцем — воевать, разумеется, на стороне Северной Кореи.)
Однако к началу 1953 года мои убеждения коренным образом изменились. Причиной этого были многочисленные события, непосредственным свидетелем которых я стал. В частности, это было «ленинградское дело» 1950 года, в результате которого был расстрелян отец моего товарища по студенческой группе Жени Маханова, и другие подобные факты; плюс вся история с «великими трудами товарища Сталина по языкознанию», когда в течение одной-двух недель была перевернута судьба лингвистики в СССР, — а в этом я достаточно разбирался профессионально; плюс, возможно, умственное созревание. Я пока еще не сделался убежденным антисоветчиком и антикоммунистом, но и сторонником коммунистической власти перестал быть.
Зимой 1952/53 года я, как и многие другие студенты, в качестве «агитатора» должен был проводить так называемые политбеседы среди заключенных, работавших на стройке нового здания МГУ на Ленинских горах. Практически это означало часовое чтение вслух газеты «Правда». Совершенно не помню, как реагировали на это зэки — видимо, никак, терпеливо дожидаясь конца чтения. Но как я мог читать вслух абсолютно звериные статьи о врачах-убийцах с еврейскими фамилиями, ничего, ровным счетом ничего не испытывая по этому поводу? Увы, не имею никакого объяснения. Возможно, подсознательное вытеснение ужаса из активной зоны психики… Но мои пошатнувшиеся просоветские убеждения все эти факты подрывали еще больше.
Поэтому к сообщению о смерти Сталина я отнесся в общем и целом спокойно: по принципу «никогда так не было, чтобы никак не было». Продолжал добывать деньги и готовиться к сессии. Не помню, как я узнал о смерти величайшего вождя всех времен и народов — это титулование меня и тогда забавляло. Скорее всего, по радио (газет я не выписывал, ибо не было денег).
Настало 9 марта: день похорон. Решительно не помню, что я делал в этот день, но идти на прощание с тираном не собирался. По-моему, я уехал в университет — хотя это, скорее всего, было невозможно. Точно, однако, что куда-то я утром ушел. Вернулся к обеду, часа в два. И обнаружил записку от сестры: «Пошла в Колонный зал с подругой». Тут я чуть с ума не сошел: про кошмарные результаты этого прощания я, разумеется, не знал, но невероятные толпы и давку на улицах видел. Перепугавшись, я повел себя неразумно: бросился сам к Колонному залу! На что я рассчитывал? Найти Инну в многотысячном людском море? Не знаю; но помню, что сначала я пытался идти к центру по улице Дзержинского (= Лубянка), однако она была перегорожена заслоном из солдат и милиционеров. Пройти было немыслимо. Тогда я свернул от Сретенских ворот вниз, к Трубной площади. Рождественский бульвар был забит толпой и перегорожен грузовиками, но как-то я все-таки пробрался до Рождественского монастыря и, лавируя по его территории, почти вышел на Трубную площадь; но именно почти: давка была чудовищная, и чем ближе к площади, тем страшней она делалась. У меня хватило ума понять, что дальше пробиваться не только бессмысленно, но и смертельно опасно… С превеликим трудом я выдрался из толпы и переулками вернулся домой. На мое счастье, Инна была дома: девочки быстро поняли, что к Колонному залу им не пройти, а жизни лишиться можно.
На следующий день до меня стали доходить слухи о громадном количестве погибших и изувеченных — несколько тысяч. Сам же я ничего не видел; среди моих знакомых погибших не было.
О будущем страны я в это время не думал: просто жил себе и жил.
Вот и все, что я могу вспомнить об этих судьбоносных днях. Увы! Если бы я тогда догадывался, как важно будет вспоминать…
Игорь Мельчук (р. 1932), лингвист