Сам момент, когда я узнала о смерти Сталина, в памяти не сохранился. Наверное, по радио услышала. На работу я тогда не ходила из-за беременности, сидела дома, ждала Митю, младшего сына. Помню, как через несколько дней пришла в женскую консультацию и узнала, что половина беременных женщин была на похоронах! Это меня, мягко говоря, очень удивило — ведь, хотя официально ничего не сообщали, всем было известно, что там была давка и погибли люди.
Сама я, разумеется, на похоронах Сталина не была, и, насколько я знала, никто из знакомых, даже отдаленных, не ходил. Но я из окошка видела толпы народу и что там творилось. Мы жили тогда в Брюсовом переулке. Все переулки были перекрыты, у каждого выхода на Тверскую стояла цепь милиционеров — но, тем не менее, толпы как-то прорывались и попадали к нам.
Наш пятиэтажный дом стоял рядом с церковью Воскресения Словущего, а за нашим домом — более маленькие двух-трехэтажные дома, и там был большой двор, который выходил на следующий переулок. Сейчас он называется Воскресенский, тогда — переулок Станкевича. И вот, по Елисеевскому переулку люди шли в тот двор, натыкались на маленький дом перед нами, перелезали через крышу и попадали к нашему третьему этажу — по водосточной трубе забирались, оголтелые, один за другим или одновременно по два-три человека. Потом спускались в узенький садик между церковью и нашим домом, там калитка была всегда закрыта, люди ломились через забор или в щелку забора, вылезали в Брюсов переулок и так же точно, через три дома, натыкались на цепи милиционеров…
Причем, когда они спускались по крыше, им кричали: обойдите, там с левой стороны переулочек, нет, они все равно лезли — и мужчины, и женщины, всякого возраста — почти непрерывно, целыми днями, пока гроб стоял в Колонном зале.
У нас дома никто огорчен не был. Мы, мягко говоря, не рыдали и не страдали, да и знакомых или соседей в трауре я не видела. На улице рыдающих было много, но никого из тех, кого бы я знала лично. Некоторые наши знакомые праздновали, мы — нет. Ощущение облегчения было, безусловно — особенно радовался муж [Вадим Рудановский], он так не любил советскую власть, как наверное никто в мире!
Мы все на что-то надеялись, на какие-то грядущие перемены, но чего конкретно ждать, не знали. К 1953 все понимали, что папы [Густава Шпета] уже давно нет в живых, в этом не было никаких сомнений. Официально же у папы было «10 лет без права переписки», и эти 10 лет кончились еще 1947 году… До 1947 года ждали хоть какой-нибудь весточки, а потом — всё.
У нас дома никогда и ни у кого не было сомнений по поводу Сталина — что он злодей и что все эти процессы — ложные. С детьми прямых разговоров мы не вели, но никогда ничего и не скрывали, так что дети — знали. В 1947 году старшему сыну, Алешке, было десять лет. Однажды он пришел из школы и говорит: «Завтра будут принимать в пионеры, учительница сказала прийти в пионерском галстуке. Я после уроков подошел к учительнице и сказал — вы меня из этого списка вычеркните, потому, что у меня дедушка высланный, я не могу быть пионером». В 1947 году сказал, сам догадался! Она так и сделала, вычеркнула его. Алеша так никогда пионером не был, единственный во всем классе.
Так что нашей семье ХХ съезд не принес никаких сюрпризов, кроме самого факта признания.
Марина Густавовна Шторх (1916–2017), учительница математики
Подготовила Анна Марголис