Мы жили на Гоголевском бульваре в доме 21, квартира 33. Это была огромная коммунальная квартира, шесть семей, почти тридцать человек.
Конечно, в семье были репрессированные, в какой же семье не было? Из близких — два моих дяди.
В 49-м году забрали папиного брата, профессора Исаака Нусинова — как члена Еврейского антифашистского комитета. Этот комитет был сталинской затеей — во время войны ему понадобились контакты с влиятельными американскими евреями, их поддержка. Ну, а после войны ему понадобилось эти контакты уничтожить. Их всех и уничтожили — сначала Михоэлса, а следом и остальных. Это все теперь известно, конечно.
Нусинова взяли вместе со всеми — с Квитко, Маркишем, ну, со всеми. Он много лет заведовал кафедрой западной литературы в Институте иностранных языков. А я училась там на переводческом факультете, в 49-м была на предпоследнем курсе. Меня после его ареста не выгнали, даже заявлений никаких не потребовали. Собрание было, но выступали только из парткома, говорили о засилье космополитов и повторяли: «Вот у нас орудовал профессор Нусинов». Почему-то они все говорили именно «орудовал». Студенты его, аспиранты, преподаватели с кафедры — все сидели и молча слушали. И я.
Конечно, мы ждали, что арестуют папу. Каждую ночь ждали, вот как сейчас в кино показывают, так и ждали. Он переводил с идиша и был очень дружен со всеми из ЕАК, особенно с литераторами. И с братом они были очень близки. Но за ним так и не пришли.
Через год началось распределение в институте, и мы думали, что меня ушлют куда-нибудь из Москвы. Анкета была бог знает на скольких листах, я все там написала, хотя и по фамилии было ясно, но что ли глаз у них уже не хватало эти анкеты читать, в общем, меня распределили референтом в закрытый военный институт. Допуск оформили, я даже вышла на работу. И только через месяц меня вызвал начальник и сказал: «Вы сами понимаете, какое положение в стране, а у вас такой родственник». Он мог вернуть меня в институт для перераспределения, тогда бы точно услали, но он хорошо поступил: не стал никуда обо мне сообщать, а написал в трудовой книжке: «Уволена в связи с сокращением объема работ». Поэтому меня взяли в школу учителем английского.
К 53-му году мы знали, что Исаака нет в живых. Однажды вечером, поздно совсем, Илья [Илья Нусинов, сын Исаака Нусинова, сценарист] позвонил мне снизу из автомата, чтобы я вышла к нему, и рассказал, что у него в тюрьме не взяли передачу. Тогда все знали, что это значит. Я всю жизнь помню, как мы стоим там в темноте на бульваре. Это был 50-й год. Мы скрыли от моих родителей, но в 52-м все равно стало известно, что Антифашистский комитет расстреляли.
А что Исаак не дожил до расстрела — об этом мы узнали значительно позже, уже после 56-го, когда стали возвращаться. Нашлись люди, кто был с ним в одной камере, и рассказали, как он погиб. Кого-то из камеры приводили страшно избитым с допросов, и Нусинов в знак протеста объявил голодовку. Ну и умер от нее быстро, пожилой же был человек. Говорили еще по-другому: что его забили охранники, потому что он попытался заступиться за сокамерника. Но это небольшая разница — все тюремные и лагерные смерти были или от истощения, или от побоев. Его фамилии нет в приговоре по делу ЕАК, потому что его самого к суду уже не было.
Мамин брат тоже пошел как космополит. Но мелкий, в потоке просто, никакого шумного процесса. Он был заводским инженером, им привезли новый станок, он посмотрел и сказал: хороший станок, только я в Германии (он всю войну прошел) такой же видел, тот был лучше. Ну и забрали. Но он выжил, вышел в 56-м, вернулся на тот же завод и работал там до самой смерти.
После первого бюллетеня о состоянии здоровья Сталина, того, где еще не было Чейн-Стокса, мама, она была врачом, сразу сказала: он не выживет.
Многие потом рассказывали, и в воспоминаниях сейчас такого много, как были счастливы, когда узнали о смерти Сталина, как повторяли: подох, подох. Не знаю, я помню только ужас. Нет, мы не горевали по Сталину, папа сказал: «Убийца, скольких уничтожил, моего брата убил», но все равно казалось, что станет еще хуже.
Шло же дело врачей. И люди вокруг — не все, но многие, очень многие — сразу поверили, что врачи действительно убивали. Это была какая-то особенная, убежденная, яростная вера, не такая, как про других врагов народа. Говорили, что процесс закончится публичной казнью, а остальных евреев погрузят в составы и вывезут, как когда-то кулаков, что в Сибири где-то уже и бараки готовы. И на нас стали смотреть, как на уже осужденных, оказалось, все как будто только и ждали, когда нас выселят.
Родители дружили с семьей профессора Когана, «врача-отравителя». Его жену арестовали вслед за ним, старшего сына исключили из института, остальные дети в школе еще были, и им всем просто не давали выйти из дому. Мальчишки во дворе окружали, кричали: «Убийцы, убийцы», камнями кидались. А взрослые не вмешивались, смотрели. И эти дети-Коганы сидели взаперти в квартире в абсолютном отчаянии, никому из близких не удавалось их утешить. Для них самое страшное было не в том даже, что арестовали родителей, такое у многих вокруг случалось, а вот это — про вредителей. Коган великий был врач, они знали это, гордились им. И представляете, у них в доме жила нянька, злющая ведьма, житья от нее не было, шипела всегда на всех, сам Коган ее боялся. Вот она детей и спасла. Была с ними пока не выпустили родителей, кормила, лечила, жалела.
Моя мама всю жизнь проработала участковым педиатром, и она у нас на глазах буквально сходила с ума. Она говорила: вхожу в квартиру — и жду, осматриваю ребенка — и жду, пишу рецепт — и жду, говорю, не будем госпитализировать, — и жду, жду, как скажут, что хочу убить. Ей, правда, ни разу не сказали такого, она по этому участку много лет ходила, все ее знали. Но другим говорили, и выгоняли, и требовали, чтобы пришел русский врач.
Учительница в моей школе, у ней муж еще кем-то в ЦК был, так она после статьи Тимашук в голос кричала в учительской: только подумайте, дети этих нелюдей учились вместе с нашими.
Да, мне казалось, что после смерти Сталина эта ненависть выплеснется, что только он мог ей управлять, а теперь нас начнут убивать. Это наивно было, конечно, но так мне тогда казалось.
5-го за мной зашла моя институтская подруга. Она хотели пойти на прощание в Колонный зал и меня звала. Мне сейчас трудно сказать, может быть, я и пошла бы, но у меня тем утром поднялась высокая температура, так что я осталась дома. Подруга не пострадала — она успела испугаться, когда еще можно было выбраться. Из всей нашей огромной квартиры прощаться никто ходил, мы только к вечеру узнали, что случилось. И то не все — это постепенно, в течение нескольких дней стало ясно, как много жертв и какой там творился ужас. У моего ученика родители там погибли, знакомая наша взрослую дочь потеряла. Те, кто искал пропавших близких, ходили в морги и рассказывали, что там творится. Тихо рассказывали, шепотом, не всем.
Всего через месяц, 4-го апреля, я навсегда запомнила, 4-го, в «Правде» написали, что Тимашук была неправа. У нас в квартире один из соседей был каким-то большим министерским начальником. То есть, наверно, не большим, раз жил в такой коммуналке, но среди жильцов считалось, что большим. Так вот он собрал всех на кухне и вслух прочитал эту статью: что были недопустимые методы следствия и что врачи — не убийцы. Это такое было счастье, такое облечение. Тот ужас отступил.
Но до настоящего облегчения, до того, чтобы можно было не ждать ночами ареста, вслух говорить о сидевших, о пропавших, о погибших, поминать их — до этого еще было далеко.
Майя Абрамовна Нусинова (р. 1927), учительница
Подготовила Елена Нусинова