Зоя Богданова, дошкольница
«Мы в детском саду сидим в полукруге перед его портретом, сидим и тишина»

5

В 1953 году мой отец, Владимир Павлович Богданов, работал инженером-строителем в Управлении высотных домов и гостиниц, на строительстве высотного дома на Котельнической набережной. Точнее, на тот момент он уже был построен, он занимался его эксплуатацией. Моя мама, Татьяна Клементьевна Фохт, работала техником-конструктором в строительной конторе, находившейся в ведомстве НКВД, в здании на Лубянке, где сейчас «Седьмой континент».

В 1953 году мы жили в коммуналке на улице Чкалова (сейчас Земляной вал), дом 52, кв. 42. Я ходила в детский сад, который находился в крыле высотного дома на Котельнической набережной.

О репрессированных родственниках я ничего не знаю, среди близких их точно не было. Однажды, уже после смерти отца, я нашла в его бумагах машинописную страничку — протокол какого-то рабочего заседания, на котором отцу была устроена проработка по поводу его симпатий троцкистам. Там, в частности, говорилось, что он слишком вольно и высокомерно себя ведет, его позиция не совпадает с генеральной линией партии и все в таком духе. Но поскольку, как отмечалось, он признал свои ошибки и является отличным работником, ему объявляется выговор. Как он вывернулся, непонятно, наверное действительно хорошего работника решили себе оставить. Еще одна история, скорее анекдотическая, про отца последней жены моего деда, которого в какой-то момент стали вызывать в ОГПУ, что-то они от него хотели, может быть, чтобы он стал стучать, может быть, что-то еще. Он был глубоко верующим, богобоязненным человеком, жил церковной жизнью, в его доме, который был совсем рядом с Троицким подворьем, где жил патриарх Тихон, вечно были какие-то странники, в общем, не самый для советской власти подходящий человек. И вот он ходил, ходил в контору, пока ему там не сказали: «Ну что же, сколько можно ходить. Давайте мы вас все-таки отправим», и отправили его в ссылку года на три куда-то под Алма-Ату, откуда он семье слал какие-то потрясающие яблоки.

В связи со смертью Сталина я очень хорошо помню одну-единственную сцену. Мы в детском саду сидим в полукруге перед его портретом, сидим и тишина. Очень хорошо помню и этот портрет, и свое ощущение, что надо грустить. Мне на самом деле не грустно ничуть, но я сижу с такой специальной постной рожей, потому что это грустный момент, и надо в нем находиться. Видимо, это было как раз траурное мероприятие в нашем саду. Вот когда Берию объявили шпионом, я взяла его портрет, который у нас дома был, порвала в клочки и спустила в сортир. Он для меня сразу оказался плохим.

При мне никогда и никто ничего не обсуждал. Все знали, но никто ни о чем не говорил. Например, мама мне уже потом рассказывала про одну свою знакомую молодых лет, которая попала в лагерь из-за молодежного кружка: они там собирались вместе и веселились. Все всё знали, всех сажали, и в каждой семье были репрессированные. Это была норма жизни. Или другая моя родственница мне уже в старости рассказывала, как они ходили на танцы в Дом ученых в 1930-е годы, плясали, плясали… А потом приходили на следующий раз, и каждый раз кто-нибудь из партнеров исчезал. «Было весело и страшно!» — ее слова. Или другое воспоминание: мамы моей одноклассницы, Иры Меркиной. Ее отец был физиком, они жили в нашем доме, там же жили и Мигдалы. То есть это та среда, в которой кто-то на шарашке сидел. И вот эта мать говорила: «Ведь мы же не могли с ними общаться! Шел твой хороший знакомый по улице, а ты никак не мог его даже окликнуть». Но это все рассказы поздних лет, а не того времени.

Обо всем знали. И о голоде, и о войне. Почему мой отец жил с такой дистанцией? С идеологией жить легко, потому что она тебе все объясняет: это «лес рубят, а щепки летят». А это «временные трудности». Это и есть то, что сейчас называют зомбированием. Либо оставалось повеситься.

Мой отец был настоящий идейный коммунист, чистый вариант. Он гордился тем, что был членом партии с 1932 года. Он приехал в Москву в 1932 году, то есть когда ему было 22 года. А до этого он ездил по всей стране, по стройкам — Днепрогэс, Комсомольск-на-Амуре, болел тифом, малярией.

Я думаю, что для отца все, начиная со смерти Сталина, было трагедией. Я помню, как ему мама подарила портрет Сталина, долго у нас лежал в трубочку скрученный. Такой с человечинкой. Если не знать кто это и что, довольно приятный. Сталин для отца был все. Потом начались разоблачения, пришел Хрущев. Отец продолжал доказывать себе и другим, что идеалы партии нельзя трогать. Он никогда не говорил, что это вранье (хрущевский доклад), для него это было личное трагическое событие. Он цеплялся за свою партию всю жизнь, его упорство было в том, что ладно Сталин плохой, но партию не трогайте.

Вот у нас были в коммуналке такие соседи Серовы. Сначала Серов купил велосипед без моторчика, потом приделал моторчик, потом продал велосипед с моторчиком, купил мотоцикл, потом мотоцикл продал, машину купил. В понимании моего отца это был «клоп» по Маяковскому, обыватель, идеологическая вражина. А Серовы эти просто жили, у них была своя личная жизнь, и плевать им было на линию партии. Когда Берию сняли, этот Серов с презрением сказал отцу: «Вот вы нам все мозги компостируете, а у вас то один кумир, а потом вы его сваливаете, и у вас уже новый кумир. Вот вы все такие и есть». А отец за партию бы жизнь отдал, не задумываясь.

Мне в 1956 году было 10 лет, я не была взрослым зрелым человеком, поэтому мне не пришлось менять свое мнение о Сталине и предпринимать какое-то переосмысление его фигуры. Я была маленькая, и он был мне безразличен, а все более поздние разговоры критического характера касались советской власти в целом. Вот это, сколько себя помню после школы, было всегда так или иначе. Вообще такая возникла интересная ситуация, что молодое поколение стало стариков атаковать, а те защищались. Но это не только и не столько Сталина касалось, сколько общего положения дел в нашей стране. Именно Сталин меня заинтересовал уже позже, когда в перестройку стало все публиковаться, выходить наружу.

Зоя Владимировна Полякова (р. 1946), редактор

Подготовила Татьяна Григорьева