Владимир Сперантов, студент
«Мне это надоело, пойду-ка я лучше хоронить Прокофьева»

В марте 1953-го я кончал 3-й курс физико-математического факультета МГПИ имени Ленина (так его все называли, потому что был еще МГПИ имени Потемкина), тогда было четырехлетнее обучение. До этого я кончил в 50-м году московскую школу, у меня была золотая медаль, и я мог поступать по тогдашним законам без экзаменов в вуз. И первое, что я получил в руки, когда пришел подавать документы на физфак университета, — это была анкета, очень обширная. А дело в том, что мои родители были арестованы в 38-м. Отец восемь лет отсидел в тюрьме и потом был в ссылке в Казахстане (и пробыл бы там еще больше, если бы не март 53-го), а мама несколько месяцев просидела в Бутырке. И я получил отказ со стандартной формулировкой «в связи с отсутствием мест». У меня не было покровителей, но было много родственников. Мои папа и мама были арестованы, но детство было счастливым — я рос в атмосфере любви и дружеского участия. И когда я не поступил в МГУ… у меня было две добрых тетушки, одна – известная актриса Валентина Сперантова, а вторая — в своем кругу известная геофизик Галина Николаевна Петрова, которая занималась палеомагнетизмом и во мне принимала большое участие, и когда я ей позвонил в жутком состоянии, она сказала: не горюй, подумаешь, физфак университета, есть очень неплохой факультет в пединституте, и туда, я знаю, принимают без анкеты. Я пришел туда, и меня зачислили.

У нас была хорошая студенческая компания. Ясно было, что особого восторга по поводу власти никто из нас не испытывал, у половины точно не было отцов — или погиб на фронте, или был в тюрьме, в лагере…

Началось-то все гораздо раньше. Я не помню, какого числа объявили о болезни, говорят, в тот день его и не стало. В общем, в первых числах марта произнесли эти слова, звучали симфонические мелодии и бюллетени — участвуют такие-то медицинские светила, перечисляли, и некие люди определенного настроя говорили: вот, смотрите, когда понадобилось, ни одной еврейской фамилии среди врачей нет. Вот вам! Это чувствовалось, к сожалению. Мы поняли быстро, что дело идет к концу, потому что бюллетени были полны загадочных слов, а потом прозвучало слово «Чейн-Стокс», и врачи, которые среди нас были, сказали, что если «Чейн-Стокс» — это, считай, покойник.

Объявили, по-моему, утром. В институте нас собрали и сказали идти на похороны стройными рядами. В семье это не обсуждалось. Семья была — мама, бабушка и я. Отец, как я уже говорил, в это время был в тюрьме, в Матросской Тишине, в шарашке. Ему дали восемь лет, в 1940-м — второе дело, четыре года он провел в лагере в Коми, в районе Воркуты, а четыре года вторые провел в шарашке, и это его спасло. Он был сильно немолод, в 38-м ему было 50 лет, в 48-м — 60. В Матросской Тишине можно было даже устраивать свидания, но очень хитро — только ограниченному числу близких родственников, а тут была сложная история, мы у отца были вторая семья, и мать не хотела или уступила свое право той, первой семье… в общем, поэтому я не видел отца.

Когда умер Сталин, никто не радовался, все понимали, что человек умер и радоваться неприлично, но никто и не плакал. Мама не плакала, тетя Маня, как я звал свою бабушку, не плакала… Было чувство тревоги. Потому что до того все было ясно — великий кормчий, а тут — э-э! — и толком никто ничего не знает…

Сразу пошли изменения в правительстве, тут же было объявлено о крупных перестановках, назывались фамилии определенных лиц, и некоторые в нашей коммунальной квартире (мы жили на Донской улице около Калужской площади, в Замоскворечье) говорили, помню такое — вот, старая гвардия стала на свои места. Их было очень мало — Молотов, Ворошилов, Микоян — но им доверялись… вот говорили, кто за все отвечает.

5 марта я ушел из дому не рано, мы собрались на факультете, нам сказали: идем колонной организованно, постарайтесь построиться, и чтоб в нашу колонну никакие посторонние лица не пристраивались. Ну это все быстро разрушилось, потому что до Садового кольца мы шли как на демонстрацию, разговаривали, у нас была веселая компания, но все понимали, что тут шутить неуместно. И была какая-то волынка. Был один парень, Сережа Генкин, он всегда отличался немножко такой свободой суждений. И он говорит: мне это надоело, пойду-ка я лучше хоронить Прокофьева (его хоронили в тот же день). Я подумал тогда: вот Сережа, это надо иметь смелость, сказать такое — это вроде как выйти на площадь. Если бы кто-то находился рядом, Сережа уехал бы в места не столь отдаленные… но как-то обошлось.

Потом мы долго шли по Садовому кольцу к центру. Заслоны были все по Бульварному кольцу, и куда бы мы ни выходили, везде была милиция, пешая и конная. До этого мы как-то не видели столько лошадей и милиционеров на них. И грузовики в подворотнях, где были переулки, соединяющие Садовое кольцо и Бульварное. Стояли машины, солдаты, оцепление было, и где-то, видимо, были проходы сквозь, чтоб часть народа туда направилась, к центру стекались люди. За Бульварное кольцо, слава богу, мы не пошли, и на рубеже, когда мы уже выходили, осталось от нашей колонны трое ребят из нашей группы. Мы держались под руки, чтобы не расходиться, не потеряться… Некоторые говорят: мы сейчас пойдем, я знаю проход, проходной двор, мы туда пробьемся, за кольцо… А мы шли и чувствовали, что колонна наша рассеялась, какие уж тут посторонние, и нас везде отпихивают, говорят: не входить, да и как было входить, если там грузовик, к нему притерт другой грузовик, и солдат говорит: нет-нет. Оттуда, со стороны Тверской, и отсюда, со стороны Мясницкой, по бульвару были спуски, и поскольку народ все прибывал, по Бульварному кольцу скопилось столько народу, что еще, может, 10–15 минут, и нас бы вкрутило, и мы могли оттуда не выбраться. Мы пошли против течения, еще девочек наших взяли каждую с двух сторон, тут уже пуговицы летели, калоши были черти где… Один раз нас притиснули к этим машинам, и мы хотели взобраться, но там стоял какой-то чин, и он нам сказал без всякой злости — ребят, не лезьте сюда, поищите, где подворотня, они не везде закрыты, можно перелезть, там были чугунные, старые ворота. Мы поискали, нас помяли-помяли и всё, мы почувствовали, что можем дышать, и потихоньку назад, назад, стали уже не туда рваться, а обратно. Обратно заслонов не было, и как-то мы вылезли в районе Покровки и потом вышли на Садовое кольцо опять же, там была тьма народу, но, конечно, самый страх, как мы поняли, — Сретенский бульвар, Рождественский бульвар и крутой спуск к Трубной. И вот там-то… ну, толпа несет, туда-сюда, лошади — некоторые погибли просто от копыт, случайно. Лошадь испугалась, дернулась, и кого-то просто долбануло по голове копытом… подковой…

Это стало известно потом. В тот день некоторые пошли — и не вернулись. У нас был такой профессор Вениамин Львович Грановский, читал физику. Дочка его, Ольга Грановская, пошла и не пришла. Попала на Трубную и там погибла. Мы узнали об этом через несколько дней. Очевидно, погибших хоронили, как-то это было организовано…

После Бульварного кольца уже не было такой страшной давки, потому что еще где-то были кордоны. Кто-то из нашей группы пролез через кордон и был в Колонном зале. Мы потом встретились через день-два и обсуждали, непосредственно из нашей группы и на курсе никто не погиб…

Разговоры первых дней были такие: кто будет говорить надгробное слово, тот и будет. Потом все отметили: а говорил-то Берия! После мавзолея, когда были собственно похороны; это обсуждали и дома. Но официальным преемником, не партийным, был Маленков, и потом уже, через несколько дней как-то стали рассказывать, что Маленков на первом же собрании ЦК или Политбюро, когда все захлопали, сказал: нет, я же не балерина, пожалуйста, чтоб этого больше не было. И мы поняли, что стиль начал меняться.

А отец вскоре вернулся. Даже не в 56-м, а пораньше, в 54-м. Потому что сестра его родная, Валентина Александровна Сперантова, была депутатом какого-то там совета, и она все время писала письма Маленкову, Берия – мой брат арестован незаконно, прошу пересмотреть его дело… И в 54-м он вернулся, и вскоре был реабилитирован.

Владимир Владимирович Сперантов (р. 1932), физик

Подготовила Ольга Канунникова