Галина Храповицкая, студентка
«Ему казалось, что он не идет ногами — его несут, такая была страшная толчея»

Отец мой был инженер. Он был арестован в 1937 году, в конце ноября, и в начале декабря, по одним сведениям, 5-го, по другим сведениям — 9, его расстреляли. Вот так. Умный человек, мыслящий человек был не нужен. А кроме всего прочего, фамилия «Храповицкий», на «-цкий», польская, отношение к полякам было всегда сомнительное. Отец во время Первой мировой войны был офицером, получил три ордена, и ушел из армии после революции, но как ушел, что, как — этого я ничего не знаю. Ушел в чине штабс-капитана.

Мама моя была зубным врачом. Но она работала до моего рождения, а на седьмой год брака родителей родилась я. После моего рождения мама ушла с работы и занималась моим воспитанием, пока в нашей семье не случилась трагедия. Когда мы остались вдвоем, мама пыталась всеми силами узнать, что стало с отцом, ее гоняли по всем частям московским, а отца уже в живых не было. Убийцы — они ведь часто бывают трусливыми. Такими трусливыми убийцами были убийцы моего родного отца. А потом мама работала зубным врачом, по-моему, в 57-й поликлинике Киевского района, и работала в кабинетах клиник Первого медицинского института на Пироговке. До самой войны.

Надо сказать, что помимо всего прочего, происхождение моих родителей всегда вызывало сомнения, потому что оба моих деда были священниками. Один служил недалеко от Новгорода, а другой — в Ярославле.

В 1953-м мы жили в Москве, около Смоленской площади. Между Смоленской площадью и рекой с одной стороны, а с двух других сторон — Бородинский мост и первый метромост. Нашего переулка уже давно нет, нашего дома нет, адрес наш был Невольный переулок, дом 3, квартира 5. Это был старый дворянский особняк. Он был построен, судя по архитектуре, после изгнания французов из Москвы, это был двухэтажный кирпичный особняк с мезонином — а мезонины делали обычно деревянные. Вот в мезонине мы и жили.

У нас в семье никогда не говорили специально о Сталине. Я сама никогда не была такой, знаете, почитательницей Сталина, никогда. Сейчас я произношу это имя — а мне мерзко. Тошнит меня от него. Я все-таки его буду называть так, как я привыкла, — Сухорукий.

Еще когда было его семидесятилетие, мы смотрели всю эту процедуру по телевизору, причем у нас с мамой денег на телевизор не было, мы были у маминой сестры. Дом маминой сестры, ее мужа, детей — это был все равно что наш родной дом. Вот там смотрели. И я помню, когда кончили показывать это семидесятилетие, я громко выразила свое возмущение: «Как же это так, все его хвалили, говорили о его величии, а он сам даже два слова не сказал, сидел не двигаясь?» Это был 1949-й год, да? 19 лет. На меня зашикали все, оглядываясь по сторонам, стены там в смысле уши имеют. Я замолчала, а потом как-то мы с подругой ходили гуляли где-то на площади около Киевского вокзала, обсуждали семидесятилетие, и она мне говорит: «Ты представь себе, а вдруг он умрет — как же мы жить-то будем?» Я ничего ей не сказала, и подумала: «Ну и что… Что значит, как?» Вот такое у нас отношение было.

Как я узнала, что он сдох, я не помню, по радио, очевидно, услышала. Но странное дело. Никогда мы его не превозносили в семье, но вот когда он сдох, и его выставили в Колонном зале, Москва вся ринулась туда прощаться. И я с двумя моими двоюродными сестрами тоже туда отправилась, но мы не смогли попасть туда, потому что уже все проходы на улицу Горького и к Колонному залу были закрыты. А мой муж, судьба которого тоже была сломана в 1937 году, отец его тоже умер в 1937-м, только на Соловках, он вместе с нашими однокурсниками пошел в Колонный зал. Он шел по улице Горького, и он говорил, что народу было так много, боковые улицы еще не были перекрыты, он рассказывал, что ему казалось, что он не идет ногами — его несут, такая была страшная толчея. Выбраться из этой гущи народа он никак не мог, рядом была еще наша однокурсница, Аня Городецкая, и они вот так как-то доплыли-дошли, донесло их до бульварного кольца, и здесь их прижало к металлической решетке. Муж — он был высокий — перешагнул через эту решетку, а Аню толпа совсем зажала, она закричала, ее чуть не раздавили. Муж ее как-то выдернул, и они пошли дальше. Но уже не в Колонный зал. Это вот впечатления о 5 марта.

Толпа была заряжена этой пропагандой государства, потеряла способность соображать. Все рвались к Колонному залу, чтобы этого злодея увидеть. А о том, что он злодей, стали думать только потом.

Я помню еще один эпизод из своих студенческих впечатлений. У нас были занятия по истории партии. И пока Сталин был жив, нам на лекциях превозносили эту личность как вообще полубога, если не бога вообще. А уже в 1954 году тот же самый преподаватель на тех же самых занятиях по истории партии начал говорить об ошибках — меня тогда возмутило это лицемерие преподавателя. Я никогда не была поклонницей этой самой личности, но меня возмутило только то, что год назад, даже меньше, преподаватель говорил о величии, непогрешимости, а тут вдруг начал говорить об ошибках. Я не любила вообще вставать на занятиях и по собственному почину говорить о чем-то, особенно на занятиям по вопросам политики — а тут я поднялась и спросила его: «А почему же вы в этом году говорите противоположное? Не то, что в прошлом году?» Но преподавателя спас звонок. Занятие кончилось. Он мне ничего не успел ответить. Такие были преподаватели у нас. Был один, правда, у нас преподаватель, я сейчас не помню его фамилии, он в нашей группе не преподавал, нам не повезло, он никоим образом говорить о Сухоруком не восторженно не мог, но он хотя бы заставлял нас как-то над чем-то задуматься. А так вообще думать студенту было не нужно, это лишнее.

Конечно, в дни траура были повсюду портреты Сталина. Я училась в очень красивом здании, Малая Пироговская, дом номер один, там, где сейчас находится Педагогический университет. Наше здание было построено для Высших женских курсов. Это было одно из трех уникальнейших московских зданий. В центре был холл высотой в три этажа, как само здание, и в этом холле были колонны. Первый раз я попала туда, когда была еще в 9-м классе, там тогда был Дарвиновский музей. На третьем этаже я посмотрела вниз — и была потрясена необыкновенной красотой этого здания. Так вот во всю высоту этого холла, в три этажа были повешены черные такие, мрачные занавесы, но не сплошь, а с перерывами между колоннами, то есть пространства между колоннами были завешены.

Как до смерти Сталина, так и после, жизнь у нас с мамой была трудная. Мама работала с утра до ночи. Я окончила в 1954 году институт — к 1955 году у мамы уже было два инфаркта. Поэтому меня не распределяли после окончания института, ни на какой Дальний Восток меня не посылали. Меня оставили в Москве со свободным дипломом. И я искала в Москве работу. Я преподаватель русского языка и литературы. Я проработала семь лет в школе за ВДНХ на Сельскохозяйственной улице, а потом поступила в аспирантуру в 1961 году на кафедру зарубежной литературы. У меня был очень интересный руководитель, Марья Евгеньевна Елизарова. Она была, кажется, внучатой племянницей Марка Елизарова, мужа Анны Ильиничны Ульяновой-Елизаровой. Марья Евгеньевна была женщиной умной, самостоятельно мыслящей, и она не побоялась взять меня с моей биографией, а я никогда не скрывала, что я дочь своего отца, и отец был в 1937 году репрессирован, везде всегда об этом писала, так же как и моя мама. Я закончила аспирантуру, потом Марья Евгеньевна меня взяла к себе на кафедру работать.

Галина Николаевна Храповицкая (1930–2021), литературовед