Я родился в 1941 году, в феврале, то есть мне было 12 лет, когда Иосиф Виссарионович, Царствие ему Небесное, преставился. В семье были репрессированные — сидел дед. Я помню, как его забирали, но то, что это было НКВД, понял гораздо позже, а по-настоящему я осознал произошедшее совсем поздно. Это сильное детское воспоминание. Мне было в это время три с половиной года, и я помню и арест, и конфискацию, и поход на суд, и проводы этапа, но все это я не связывал ни лично со Сталиным, ни с властью, а относился ко всему в соответствии с возрастом — произошло и произошло. Дед сел по 58-й статье за то, что занимался при немцах хозяйственной деятельностью. Он совсем не был антисоветским человеком, он был просто человеком. После лагеря он, Царствие ему Небесное, прожил еще достаточно долго. Я очень любил деда, он очень любил меня, и мы много общались. О лагере он почти ничего не рассказывал. Не то, что эта тема была запретной, но мне особо не приходило в голову спрашивать — не хотелось ранить человека.
В моих воспоминаниях есть два плана. Один план — чистые факты, сцены, которые всплывают в глазах и немного в ушах, а другой — позднее знание о людях, которые в этих сценах участвовали.
Я жил в знаменательной (и чудной, драгоценной) коммунальной квартире. Кроме нас там жила еще одна семья. Эти люди жили еще с дедом (другим, московским) на Зубовской площади, а потом все вместе оказались на окраине в коммуналке. Главой этой семьи была московская купчиха, Александра Ивановна. Не из крупных купцов — не из Рябушинских и Елисеевых, а средней руки. Это была богомольная старуха — человек не глупой, а настоящей, пристальной веры. Советская власть лишила ее всего. Шесть или семь сыновей не смогли получить образования, никто не смог выйти в люди. В конце концов, семья погибла, потому что советская власть их перекрыла. И вот я помню — в нашу комнату входит Александра Ивановна, Царствие ей Небесное, и со слезой, испуганным, страждущим голосом говорит: «Сталин умер». Фигура Сталина превышала возможности суждения о собственной судьбе — это я уже говорю, анализируя воспоминания. Александра Ивановна плакала от ощущения, что меняется история.
Напротив нас жили друзья — тоже с Зубовской — погубленная семья сына фабриканта. Интеллигентный человек, которому советская власть не давала расти. Вместо того чтобы быть владельцем отцовской фабрики или инженером из-за своего социального происхождения он оставался чертежником. Его сын Стасик был единственным человеком из близкого круга наших знакомых, который пошел на похороны Сталина. Думаю, на Стаську, бедного, беспутного человека повлияла массовая культура. Анализируя, я могу сказать, что в то время шла деградация класса — это и есть та катастрофа, которую учинили большевики: истребили элиту и заменили ее некой новой элитой, не сумевшей до сего дня выработать своего элитарного качества и сознания.
Многие вспоминают гудок [9 марта 1953 года в 12:00 в память о Сталине все заводы и фабрики СССР дали трехминутный гудок]. Я в это время читал какой-то роман Жюля Верна, и мне хотелось скорее дочитать, а Александра Ивановна мне говорила: «Колька, ну пойди, послушай, пока гудит!» Когда я вышел, гудеть перестало.
В первое утро после смерти Сталина, когда я пришел в школу, меня отправили домой надеть белую рубашку и галстук и поставили в почетный караул у бюстика Иосифа Виссарионовича. Может быть, это было не в первое утро, а на следующее — сейчас точно не помню. Помню только, что стоять было очень холодно в одной рубашке на лестничной площадке.
Мне смерть Сталина была безразлична — и в первый момент, и потом. И доклад Хрущева не произвел на меня никакого впечатления. Я был очень аполитичен, и все эти события меня совершенно не занимали. В семье смерть Сталина тоже не вызвала какой-то особой реакции, никаких специальных разговоров я не помню. Конечно, на нашей замечательной коммунальной кухне обсуждалось, что стоят, мол, люди часами и днями, была давка, но не более того. Гибель людей в давке обсуждалась примерно с тем же чувством, что сегодня обсуждается очередное ДТП с жертвами.
В доме никогда не было того, что принято называть антисоветскими разговорами, хотя обе семьи — и по линии отца, и по матери — не советские. Дед по отцу — мастеровой, до революции владел мастерской. Активный защитник патриарха Тихона и гонимых. Как рассказывали знавшие его люди, после открытия нэпа он сказал: «Нет, это ненадолго, и я в это не играю», и никакой мастерской больше не открывал.
К двенадцати годам никаких особенных мыслей о Сталине и о происходящем в стране у меня не появилось, хотя до этого, лет в восемь, я был твердо уверен, что нужно устроить государственный переворот — такие были мальчишеские фантазии. Нужно ведь было совершить что-то героическое, в чем непременно приняли бы участие зулусские полки. То, что в стране какой-то непорядок, я, естественно, не соображал.
Как историк я не могу осудить происшедшее на сталинских похоронах, если только мне не докажут, что давка была спланирована. Вероятно, больше были виноваты устроители Ходынки, чем сталинских похорон.
Николай Всеволодович Котрелев (1941–2021), литературовед
Подготовил Александр Борзенко