Анатолий Вершик, студент
«Кто-то нарисовал на доске мелом смеющуюся мордочку»

Жил я тогда с родителями, в Ленинграде на Мойке.

О болезни и смерти Сталина я узнал из сообщения по радио. Первой реакцией была тревога, но сразу возник и интерес: что будет дальше. Я в то время был студентом второго курса матмеха ЛГУ, активным комсомольцем, верящим в ту версию всех событий в стране и за рубежом, какую сообщали официальные источники. Однако самые последние на тот момент события стали подтачивать мои убеждения. Было несколько причин тому. Мои родители были знакомы и даже дружны домами со многими людьми, попавшими в жернова «ленинградского дела». Поверить в то, что тетя Тося — верная мамина подруга и 3-й секретарь Куйбышевского райкома, проведшая, как и мои родители, всю блокаду в Ленинграде, — вовлечена в дела «врагов народа», было трудно. Из более ранних запомнившихся подобных событий помню рассказ аспирантки моей матери, приехавшей с похорон Михоэлса, с сомнением высказавшейся об официальной версии его смерти.

Но еще более странной для меня была история с отцом. Он — подполковник, доцент политэкономии в военном училище — вдруг (как потом выяснилось, по доносу) был обвинен в 1951 году во многих «грехах», сослан в провинциальное училище, затем демобилизован, исключен из партии и, самое удивительное, — был лишен ученым советом университета степени кандидата экономических наук, поскольку его оппонентами были известные доктора экономических наук, профессора В.В. Рейхардт и Я.С. Розенфельд, к тому времени уже арестованные по тому же «ленинградскому делу». Первый погиб в тюрьме в 1949 году.

После 13 января (объявление о деле врачей) отец снял висящий над его столом портрет Сталина. Это было революционным событием: он был верным коммунистом ленинского призыва, вступил в партию в 1924 году (тогда он работал наборщиком в Киеве). Среди его друзей был В. Каталынов, расстрелянный в «кировском потоке».

Помню свое тревожное состояние все те дни. В начале февраля я с друзьями пошел в лыжный поход по глухому северу Ленинградской области и был потрясен тамошней бедностью. С одним из сопоходников — моим приятелем, у которого отец был расстрелян в 1937 году, мы делились тревогами.

Я был окружен в основном стопроцентно советскими людьми и сам был тогда еще таким же. Родители старались отгородить меня от вредных влияний (например от разговоров о якобы антисемитизме при приеме в университет, куда я попал в виде исключения). Моя эволюция тогда только начиналась, а убежденным антисоветчиком я стал приблизительно к 1956 году, после доклада Хрущева, венгерских событий и нашей ночной вылазки по сбитию мемориальной доски Сталину на бирже в марте 1956 года (об этом я написал в журнале «Звезда»). Поэтому я отношу себя не к шестидесятникам, а к пятидесятникам. С моим главным другом Н.В. Кавериным мы все те годы и позже обсуждали происходящие события и вырабатывали свое отношение к ним.

Когда умер Сталин, в университете, конечно, были стояния, как и везде, был траурный многотысячный университетский митинг, который вел ректор А.Д. Александров с балкона главного здания и т.д. Я уговаривал некоторых своих друзей, собиравшихся на похороны в Москву, не ехать. Сам я был достаточно холоден и задал одному другу циничный вопрос: сколькими жизнями можно оплатить жизнь Сталина, хватит ли нескольких миллионов? Тогда я не знал, что эта цена уже заплачена.

О первом дне после траура ничего существенного не помню, кроме публичного и громкого возмущения секретаря факультетского партбюро по поводу того, что кто-то нарисовал на доске мелом смеющуюся мордочку. «Чья кощунственная рука, — кричал он на весь коридор, — посмела нарисовать в эти трагические дни такое безобразие!» Правда, расследования не проводилось.

Сразу после 10 марта я почувствовал какое-то трансцендентное и необъяснимое облегчение. А когда в передовой «Правды» прочел слова «…презренные авантюристы типа Рюмина…» по поводу отмены дела врачей, моя эволюция пошла быстрыми темпами. В дело врачей я не верил с самого начала.

Никаких особенных изменений в своей жизни я не видел и не планировал. Но начало моего дрейфа к неверию и отрицанию основных советских догм совпало с моим избранием в «большой» университетский комитет комсомола. От этого мне не удалось отвертеться, но я выбрал там аполитичный шефский сектор. И кстати насмотрелся там на многие вещи, способствующие моей эволюции. Например (это уже 1954 год) на «целинную эпопею»: я видел много примеров неподдельного и энергичного стремления простой молодежи вырваться из безнадежного серого советского быта и уехать куда угодно; видел многие нищие колхозы Карельского перешейка и др. Взгляд обратился в другую сторону и этого было достаточно.

Мои родители были честные и наивные советские люди, коммунисты. Мать была серьезным ученым, историком-востоковедом. В 1953 году она была доцентом, а потом стала профессором восточного факультета ЛГУ. Именно почти сразу после марта 1953 года начались мои бешеные споры с ними на политические темы. Они ужасались моим вопросам и разговорам. Когда я назвал Хрущева завхозом (в 1955 году), отец был шокирован. Несомненно и они постепенно эволюционировали, но в главном остались теми же до конца жизни, они не изменили своих представлений о коммунизме, марксизме и др. И это несмотря на вернувшихся друзей из ссылок и лагерей, на их рассказы. Доклад Хрущева они восприняли так, как рекомендовалось его воспринимать в закрытых письмах ЦК и др. Но первую информацию о докладе я получил как раз от матери.

Конечно, с первой годовщины, с 5 марта 1954-го,  этот день стал для меня и близких друзей праздником. Так же, как день конца советской эпохи 23 августа 1991 года.

Анатолий Моисеевич Вершик (р. 1933), математик