Это скандальная история. Мы жили на Украине, в Черниговской области, в Куликовском районе. В 1953 году мне было 11 лет, и я беспрерывно рассылал свои стихи в газеты — «Юный ленинец», «Зiрку» и прочее. Конечно, никто меня не печатал, и отец, помню, еще говорил: «Цей колись мене посадить» [«Этот когда-нибудь меня посадит»].
Когда грянуло 5 марта, я возликовал, в отличие от остального человечества. Потирая руки (про себя), я решил: ну теперь-то они меня напечатают! Я постараюсь сочинить некрологическое стихотворение — и у них другого выхода не будет! Напечатают!
Я сел и в один присест написал стихи:
Вiн не вмре у пам’ятi народнiй,
Його iм’я житиме в вiках,
Зодчий небувалих на землі походiв,
Що гримiли на всiх материках.
И немедленно отправил в районную газету — под названием «Сталінський шлях» [«Сталинский путь»]. Руководил этой газетой такой умеренный пьяница Вишня. Через несколько дней родители открыли газету — и ахнули: редактор Вишня там напечатал свою поэтическую некрологию, но он взял у меня несколько строчек! Возмутились родители — ну разве так можно? А я не понимал их возмущения.
Короче говоря, я был настолько занят сочинением этого стихотворения, затем его нужно было каллиграфически переписать — почерк у меня был ужасный — и отправить в районную газету «Сталінский шлях»… Ну я, конечно, смотрел, что происходит вокруг, все плакали, но мне было не до этого.
Отец мой не просто не плакал — он спрятался в своем учительском, директорском кабинете, в школе, чтобы не видели, как он радуется. Потому что он все знал, что происходило в этом мире, начиная с 1914 года и последующих годов: сестру с мужем сослали в Сибирь, отца (то есть моего деда) раскулачили и все такое… И где-то только после войны переменилась несколько ситуация с дедом: его сын, младший брат моего отца, возвратился с фронта, потеряв ногу, и он написал письмо Сталину о том, что, мол, возвратите наш дом, во время коллективизации конфискованный… и все говорили: «I Сталiн їм повернув» [«И Сталин им возвратил»].
Неприязнь же отца к генералиссимусу и прочим была такова, что на следующий день после похорон слышу — тихонько в спальне родительской отец говорит матери: «Чого ти, дурна, плачеш, та через 50 рокiв про нього будуть писати у пiдручниках iсторії, як зараз пишуть про Ксеркса та iнших перських царiв» [«Чего ты, глупая, плачешь, да через 50 лет о нем будут писать в учебниках истории, как сейчас пишут о Ксерксе и прочих персидских царях»]. Но мать как-то не очень обращала на это внимание, плакала и плакала, потому что все вокруг плакали.
Я к этому относился, к сожалению… Как бы сказать… Дело в том, что где-то с десяти лет я смотрел на историю как на большое и занимательное приключение, и то, что произошло, для меня было более всего приключением, потому что — флаги! плачут! Трансляция по радио, я слышу, как захлебывается голос то ли Кагановича, то ли Молотова, мне это было действительно интересно, но к Сталину я был равнодушен. Не потому что был столь прогрессивен, а потому что был занят совсем другими делами.
Я действительно смотрел на мир несколько по-другому. В 51-м году меня упекли в больницу (на голове у меня был лишай), и нас лечили наипростейшим образом — в рентгенкабинет, головки под соответствующее устройство, и за два дня у нас высыпались все волосы… Ничего не болело, но теперь я понимаю, что что-то все-таки произошло — у меня появилась дикая, невообразимо «объемная» память! То есть я запоминал все. А у родителей была довоенная Большая советская энциклопедия, и я эту энциклопедию читал… Она навсегда испортила мне мировоззрение, потому что это довоенная энциклопедия, и для меня все технологии остановились до 1939 года или что-то в этом роде. Но две вещи я запомнил. Я открыл статью под названием «Рембо» и прочел: «Рембо — поэт, вел жизнь, полную причудливых приключений…» — и меня даже затрясло: ах, как бы мне попасть в эти самые приключения! Потом я их нахлебался…
И тогда же я познакомился с семьей Мирона Семеновича Петровского! На печи в 1952 году я открыл дежурный том на «Э». И вот огромная статья «Эмиграция», «Белая эмиграция»… И я, читая эту статью взахлеб, потому что ведь это какой-то другой, запретный, альтернативный мир, заметил два момента, навсегда оставшиеся в памяти: в Брюсселе, оказывается, выходит орган Российского общевоинского союза, журнал «Часовой». Я так и подумал — посмотреть бы этот журнал! Там столько интересного! Конечно, я хотел стать военным — тогда… все штатское я не то что презирал, а думал, что из этого у меня ничего «цивильного» не получится. А заканчивалась эта статья тем, что «белая эмиграция продолжает свои интриги, и в Москве Штерн по заданию этой эмиграции стрелял в немецкого дипломата фон Твардовски». Меня одно там смутило — Твардовский. Я подумал: да неужели у поэта Твардовского — а дома был культ «Василия Теркина» — был немецкий родственник? А фамилию Штерн я запомнил, и когда я в начале 60-х вдруг узнал, что это родной дядя Мирона Семеновича, то сразу попытался навести справки… И наводил их потом — десятилетиями.
Но то, как рыдала тогда толпа, я видел. Немолодой полковник, приехавший в наше село к своим родственникам, стоял возле телефонного столба, обхватив его, и так рыдал, что оседал, оседал… а потом не мог встать. Но, честно говоря, я был настолько озабочен своей литературной карьерой…
Я за это вполне расплатился, когда реальная история вошла — ровно 60 лет назад — в наш дом. 1 февраля 1958 года меня, уже городского девятиклассника, будят, надо мной наклонился военный и сказал: ну, ты можешь спать, не обращай внимания. Приехали с обыском офицеры КГБ: оказалось, что мой братец арестован. Киевский студент Института иностранных языков, он и его друзья, небольшая группа, сочинили нечто такое… в общем, они решили, что вот, сейчас «начнется». В 56-м году брат, потирая руки, слушал то, что происходило в Венгрии, и говорил: скоро и в Киеве такое будет. «I ми будемо битися на барикадах пiд червоними и жовто-синiми знаменами. I „Iнтернацiонал“ будемо спiвати тiльки українською мовою!» [«И мы будем биться на баррикадах под красными и желто-голубыми знаменами. И „Интернационал“ будем петь только по-украински!»]
Эта ситуация меня настолько напугала! Дело в том, что в 56-м году, летом, на Черниговщине, рядом с нашей деревней, упал авиационный натовский западный воздушный шар с огромным количеством литературы на мадьярском языке. Приехало немедленно КГБ, начало смотреть все это, но не понимают ничего, непонятный же язык… А им говорят, что есть студент, который знает иностранные языки. И мой брат Олег ходил в тот сельский клуб, где сидели гебисты, и они внимательно смотрели, как он ходил с важнецким видом туда-сюда и потом сказал — кажется, это по-венгерски. Это был июнь 56-го года. Там стояла подпись Варги. Варга — это руководитель венгерской социал- демократии, который от народной демократии сбежал в Нью-Йорк… Олег же в том же клубе тихонько в пиджак кипу этих листовок положил в надежде, что он возьмет их с собой и потом как-то прочтет… И прочел: на свою беду.
И в августе 56-го года, перед тем как уехать в город, я написал проект конституции самостоятельной Украины! Я не шучу. Главное, что мне понравилось, что у Украины будет и сенат, и что-то другое. Почерк был ужасный, я взял и все это спрятал в мешочек, пропитанный воском, чтоб подольше хранить. И спрятал все это под школу, под фундамент. Про пестелевскую «Русскую правду» я уже что-то слышал. А потом вдруг весной этого года… мать плачет, отец в ярости… «Хто його просив, того дурного нашого Олега»… Вдруг стало известно, что КГБ налетело на эту школу, устроило там обыск под фундаментом… и вот здесь я испугался. Очень испугался…
Было, впрочем, два случая, когда я испугался. До 50-го года мне хотелось воевать. Очень. А в 50-м, летом, в наше окно ночью постучала наша домработница Таня (родители были где-то на конференции) и закричала: война началась! Американцы напали на нас и на Корею! Я побежала в крамницю чогось купити… И я помню, как разметали все в той «крамнице».
Война началась. Корейская. Что делают, когда началась война? Бегут покупать соль, спички и мыло. И я помню, что наш сосед нес гору этого мыла… Я думаю, что в эти сутки СССР окупил в своем бюджете все свое вмешательство в ту войну. В общем, я испугался и почувствовал какую-то серьезность, так как сотни рассказов о войне вспомнил… Предыдущей.
И в этот раз, в 1950-м, я тоже испугался. И решил сбежать из этой страны от мести КГБ и советского правительства, будь оно, такое и сякое… И, разложив карту, понял, что есть только одна страна, где я могу себя обезопасить от всего — Афганистан! Она нейтральная… и мне, кроме того, очень понравилось название города — Кандагар. Я решил — туда я сбегу, буду жить в Афганистане, снаряжать там караваны и выращивать розы.
Почему в Афганистан?! Я прочел однажды сборник статей советского афганиста Олега Эрберга под названием «Афганские рассказы». И там говорилось, что разное в стране происходит. Но мне казалось, что страна спокойная. Один только рассказ меня, помню, насторожил. Знакомый афганский журналист приходит к советскому дипломату и говорит: у нас что-то в редакции не то, что-то не то напечатали, так к нашему редактору пришла полиция, и били его палками по пяткам… А у вас, в вашей стране, редакторов бьют палками по пяткам? Спрашивает афганец советского… До сих пор не знаю, кто этот Эрберг, наверное, учитель Юлиана Семенова, афганиста по профессии.
…Я сел на поезд, куда-то уехал и там сразу попросил билет в Ашхабад. И меня немедленно спросили: а зачем тебе Ашхабад? Разговор начинался какой-то неприятный, и я тихонько сбежал. Возвратился в Чернигов, родители не заметили моего отсутствия, они были в ужасе от той репрессии. Я шел по улице под вечер, а навстречу — мальчик из соседнего класса. Непросвещенное, наивное дитя, но он что-то почувствовал. И сказал — пойдем ко мне на телевизор! Родителей нет, телевизор посмотрим… Телевизор был тогда только у немногих. Я пришел. И вдруг там показывают оперу Бетховена «Фиделио». А я знал об этой опере, но у меня были сугубо академические представления о ней. Я начал слушать, и вдруг на меня эта музыка подействовала — ужас судьбы этих политических заключенных, и вдруг в тюремный двор приезжает министр из Севильи и поет, что «я привез вам свободу»… и я сидел и думал — да неужели может быть такое? Потом, спустя десятилетия, я узнал, что в Вене, в 56-м году, осенью сняли фильм-оперу «Фиделио» — в честь венгерских событий 1956 года.
Но дело в том, что на этом приключении все не закончилось. Со Сталиным было все ясно, первое, что сделал отец, когда по радио услышал про XX съезд, — он схватил гипсовое изображение Сталина, вышел на крыльцо и ка-а-ак хряснул! Прибежал я в колхозное правление, а там такой Агранович, толстый дядька, не дурак выпить, выбежал с портретом Сталина на крыльцо и это изображение изо всех сил…
Спокойно к этому относились все колхозники, потому что они были маленько просвещеннее горожан. Они прошли через коллективизацию 29-го, и все они помнили 32-й и 33-й год…
На юге Украины были случаи людоедства. Хрущев же приезжал к Сталину еще в 48-м году и начал говорить, что на Украине происходит, но тот кулаком по столу и закричал: «Ах ты, народник!»
Нас как-то обошло. Но там было другое — после войны беспрерывно с севера шли нищие и говорили — мы из Белоруссии. И я так в детстве и запомнил, что нищие — это белорусы.
32–33-й год — то, что происходило на Черниговщине, эти страшные сюжеты… Помню разговор конца 48-го года. Моя тетка Степанида, ей было уже под 60, вдова командира, который организовал колхоз и погиб вместе с сыном — в мае 45-го… Хтось каже — там голод в 1933-му, а тетка — ну то ж, мабуть, вредительство… [Кто-то говорит — там голод в 1933-м, а тетка говорит — ну это же, наверное, вредительство] Как закричал мой отец — какое такое вредительство! И сразу же замолчал.
Как-то довольно откровенно в деревнях об этом говорили. Очень трудно было быть при этом «культе» ввиду беспросветной нищеты. С 46-го по 48-й год я не видел хлеба. Однажды мать пшеничный хлеб испекла, и меня этот запах как бы ударил… и я начал отступать от всего этого… а мать говорит — это для батька! Отец вернулся с язвой с войны… А я помню также такую идиллию — мы ходим в лес и собираем липовые листья, которые потом будем измельчать и превращать в хлеб. Липовый хлеб. Конца 1947-го года.
…Да, и еще о редакторе Вишне. В конце 40-х — начале 50-х был такой обряд в каждой украинской деревне — приезжало начальство из города и увозило ребят 17–19 лет на ФЗО (фабрично-заводское обучение). Это была такая форма… в городе не хватало пролетариата. Детей же этих не спрашивали, а просто увозили. Некоторые из них не выдерживали… да все они не выдерживали, были очень недовольны, и некоторые из них убегали. И был такой обряд — «Петро втiк, так треба хлiба йому вiднести» [«Петро убежал, так нужно хлеба ему отнести»]. Потом я узнал, что худо было таким как Петро — они получали год тюрьмы. Это было нашим бытом. И вдруг открываю я в 52-м году тот «Сталінський шлях» и читаю там стихи этого Вишни —
У колгоспнiй хатi
в незабутнiй день
виряджає мати сина
в школу ФЗН.
Это настолько чудовищно не совпадало с реальностью! И я удивился той дистанции, но решил: наверное, так и нужно. А у нас была такая баба Векла, родная сестра моего деда, и когда я ей рассказал об этом, она мне сказала: «Ото знай, все те, що говорять, що пишуть, — оте все неправда! И як тобi не соромно, ти ж уже повинен розуміти…» [«Знай, все то, что говорят, что пишут, — это все неправда. И как тебе не стыдно, ты же уже должен понимать…»]
Все равно — и теперь не понимаю…
Вадим Леонтьевич Скуратовский (р. 1941), историк литературы и кино
Подготовила Ольга Канунникова