О смерти Сталина я узнала по радио. Я сожгла себе волосы: потому что в этот момент я собиралась идти в университет, делала щипцами завивку и замерла.
Я была дома одна, родных не было, они были вынуждены уехать: моему папе аннулировали подмосковную прописку и уволили. Дело в том, что у него была так называемая тридцать девятая статья по паспортизации, его выгнали за сто первый километр. Наши дачные хозяева за взятку прописали его у себя, по Курской дороге, там же он и работал, сначала на пластмассовом заводе, а потом, когда на заводе сменился директор, перешел на машиностроительный завод. Вообще по профессии папа был инженер-химик. А мама— преподаватель русского и французского языков. Но когда папу лишили подмосковной прописки, в 1951 году, ему пришлось уехать к знакомым, тоже из репрессированных. Написали, что там можно устроиться, несмотря на «клеймо» в паспорте. Туда же поехала мама, уволившись из института иностранных языков.
Таким образом, я в то время жила одна. Но квартира была коммунальная, там жила еще одна семья, в которой старшая сестра была прокурором — из-за нее папа не мог приходить к нам домой. Мы с соседями совсем не общались. Так что я не знаю, были они дома, когда объявили о смерти Сталина, или нет. Эта прокурорша как-то даже написала на меня в университет анонимку, что мой отец репрессирован. Я не была комсомолкой, и это грозило мне различными санкциями. Меня тогда вызвала парторг факультета — я была изумлена, потому что никоим образом не относилась к партийным организациям, — и протянула мне письмо, в котором я узнала Натальин почерк. Мы жили вместе всю жизнь, я не могла не узнать почерк: как-никак одна кухня, одна уборная, одна ванная; коммуналка — она и есть коммуналка. Так вот, она протягивает мне это самое письмо, в котором написано, что студентка Ирина Высочина скрыла, что ее отец репрессирован, и все в таком духе. Без подписи. Любовь Ивановна спрашивает меня: «Это правда?» Что мне оставалось делать? Я ответила: «Да». Тогда она взяла у меня из рук это письмо, порвала на мелкие-мелкие клочки, попросила протянуть руки и велела выкинуть все в унитаз, чтобы ни одного кусочка не осталось. Я так и сделала. Вдогонку Любовь Ивановна сказала мне, что если бы была подпись, то она вынуждена была бы дать ход этому делу. Это было в 52-м году.
Вообще начиная с 17-го года в моей семье от советской власти пострадали 24 человека. Так что когда я услышала сообщение о смерти Сталина, я испытала безумную радость, что говорить. Но на похороны все равно отправилась: я хотела убедиться.
В день, когда объявили о смерти, нас собрали в университете, в старом здании на Моховой, в актовом зале. Мы должны были рыдать. Там уже ждали все наши профессора. Сергей Евгеньевич Северин, старший брат которого был расстрелян в 1937 или 1938 году, младший его брат Евгений Евгеньевич сидел в лагере, братья жены Сергея Евгеньевича тоже все сидели, он содержал всех племянников своей жены. Он был хорошим актером и много рыдал. В нашей большой аудитории сияли, кажется, только два человека: я и наш сокурсник, Кирилл Жиков, у которого в этот день родилась дочка.
Надо сказать, что многие в те дни плакали искренне. Мамина университетская подруга, у которой пересажали всех братьев, говорила, что плакала, потому что было страшно: «А что дальше?»
Я думала только о том, что мои родные вернутся домой и мы все-таки как-то будем жить. Но это я сейчас формулирую, тогда было просто ощущение безумной радости. Слава Богу, что он умер и что-то изменится, не могло не измениться, хотя, могло ведь быть еще хуже.
Мне в тот день прислали телеграмму с общим смыслом «будь осторожна». Ведь, мало того, что я буду сиять, могу какую-нибудь глупость сделать. Но я уже была достаточно «образована» в этом плане… Судите сами, в нашей группе биохимиков из семнадцати человек у восьми были репрессированы родители. Не все знали друг о друге. Какая-то скотина написала однажды на одну сокурсницу донос. Лизин отец был артистом балета Большого театра, танцовщиком, они с ее матерью развелись до его ареста. Устроили комсомольское собрание: это было в 52-м году, осенью, Лизу полагалось выгнать из комсомола и из института, с «волчьим билетом», с которым ее больше никуда бы не взяли. Но вероятно в верхах уже что-то ощущалось, какие-то грядущие изменения. Лизе «вкатили» строгий выговор с занесением в личное дело, однако, из университета не выгнали.
А после, в 1988 году, когда я принимала «зэковские» документы в «неделю совести», ко мне пришли мои сокурсники, с которыми я пять лет бок о бок проучилась, но знала наверняка только про Лизу и догадывалась о Марине: ей присудили когда-то «сталинскую стипендию» и она могла ее из-за репрессий родителей потерять, оттого очень нервничала. Про остальных однокурсников я узнала только в 1988 году, когда они мне принесли документы родителей.
После собрания в актовом зале мы удрали из университета и пристроились в «хвост» какой-то воинской части, дошли почти до входа в Колонный зал, но там нас отсекли. Командира части, не знаю в каком он был чине, провели, а строй стоял снаружи, ну и нас быстренько выгнали, там же ведь не поспоришь, поэтому пришлось «смыться». Так что я так и не увидела его. А в другой день уже не было возможности. Людей водили только с производств, с заводов, кто-то прорывался, наши ребята, знаю, например, Юрка Владимиров, как-то по крышам долез почти до зала, но его, конечно, поймали и посадили на какое-то время, не в «кутузку», а в милицейский автозак, потом выгнали, мол «беги домой». Спорить не рекомендовалось. Власти очень боялись беспорядков. Очень многие тогда считали, что раз нет Сталина, значит, и Америка на нас сейчас навалится и вообще, что все сейчас нас завоюют. В общем, пропадем без него.
Ирина Владимировна Высочина (1932–2022), биохимик
Подготовила Софья Колмановская