Ирина Золотаревская, студентка
«Решение пойти на похороны было спонтанным, как бы само собой разумеющимся»

Я выросла в семье репрессированных. Отца арестовали летом 37-го года, а маму в марте 38-го. Нас с сестрой оставили в опечатанной квартире, и бабушка, которая была профессором медицины и очень энергичным человеком, нас вызволила из этого плена, привезла к себе в Антипьевский переулок и обменяла нашу квартиру на вот эту, где я прожила до 2000 года. Моя жизнь шестьдесят с лишним лет протекала в этом доме.

После школы я поступила в Менделеевский химико-технологический институт, на топливный факультет — поступила, потому что туда принимали детей репрессированных. Причем, я везде писала, не скрывала, что отец был репрессирован в 37-м году, и я не знаю, что с ним. Отец, как потом стало известно, был расстрелян, а мама отбывала в АЛЖИРе, Акмолинском лагере жен изменников родины, в Казахстане. В 44-м году она смогла вернуться домой.

И вот, несмотря на все это, тема репрессий у нас в семье никогда не звучала — как я понимаю, из соображений нашей безопасности: мама и бабушка нас с сестрой оберегали, тогда было опасно где-либо высказываться на эту тему. Могу даже вспомнить такой эпизод: я была младше, еще в школе, и воспринимала Сталина как некое божество, что ли. Мы жили в коммунальной квартире, и однажды я спросила маму: «А что будет, когда не будет Сталина?» Мама очень испугалась моего вопроса, закрыла дверь… Это я тому, какова была обстановка в то время.

В 1953 году я кончала первый курс . В день смерти Сталина пришла в институт, и люди плакали — мне, правда, плакать не хотелось, но, в общем, это казалось естественным проявлением чувств. И решение пойти на похороны тоже было спонтанным, как бы само собой разумеющимся. Это была преданность вождю. Когда объявили, что в зале Дома Союзов стоит гроб, что туда будет доступ людей, мы всей группой подхватились и пошли туда.

Наш Менделеевский институт был на Новослободской, он и сейчас там. Помню, пошли мы пешком по Новослободской улице — или она по-другому тогда называлась — и потом по Дмитровке, которая тогда была улицей Чехова, вышли на Пушкинскую площадь. Очередь спускалась от Пушкинской площади вниз к Петровским воротам, к Трубной, мы шли и никак не могли дойти до конца очереди — она росла быстрее, со всех сторон стекались люди; вот мы идем и, вроде, видим конец, но когда мы до этого конца очереди доходим, он уже отодвигается дальше.
Мы шли из института с учебниками и тетрадками, тогда модно было носить их в чемоданчиках, но нам сказали, что нельзя идти в Дом Союзов с ручной кладью — дескать, вдруг у нас там взрывное устройство. Это я сейчас думаю, что, наверное, в этом было дело, а тогда просто зашли и у каких-то людей в квартире оставили чемоданчики, а сами побежали вниз. Мы нашли конец очереди, простояли в ней очень долго и поняли, что это бесполезно. Было уже поздно и холодно, так что я решила пойти домой.
Одно из врезавшихся воспоминаний: я иду по бульварам, и на каждой скамейке лежит бледный человек. Не могу утверждать, что это были трупы, но это были люди задавленные, потому что давка была большая. И еще в конце бульвара — огромная гора калош. Сейчас забыли, что такое калоши, а тогда их и на туфли надевали, и на валенки, и вот эта вот гора калош в конце бульвара мне очень запомнилась.

Моя близкая подруга рассказывала, что в конце очереди на Пушкинской площади, перед спуском к дому Союзов, стояли студебеккеры,  большие американские грузовые машины, и очередь в них упиралась. И там ее так прижало к этому студебеккеру, что она решила: все, сейчас ее раздавят. И вдруг один из  милиционеров, молодой парень, ее выхватил из толпы и засунул под студебеккер, она с другой стороны выбралась и пошла домой. Только благодаря этому и осталась жива.

Но этим дело не кончилось, потому что дома мы переоделись и договорились, что соберемся снова и будем пытаться попасть в Дом Союзов — доступ к телу был в течение двух дней. Мама меня со страхом провожала, очень не хотела, чтобы я шла, но вечером мы с одногруппниками все-таки туда отправились.

Практически всю ночь мы стояли, почти не двигаясь, в районе Трубной площади.

Что меня тогда потрясло: ночь была очень холодная, люди мерзли и в толпу ходили греться. Стояла толпа, все друг о друга толкались, терлись и, более того, люди начали бегать, танцевать — молодежь,  в основном.

Не могу это назвать кощунством по отношению к великому вождю, просто как-то надо было согреться. Ну и, конечно, ни в какой Дом Союзов мы не попали, все равно разошлись по домам.

10 марта мы вернулись к учебе, и жизнь пошла своим чередом, со всеми студенческими проблемами. Ничего не изменилось. Какой-то перелом начался только после XX съезда, когда читали письмо, а тогда все шло своим обычным ходом. Помню, у нас был один студент в институте, которого судили общественным судом за то, что в день похорон Сталина, или когда Сталин умер, он перелез через забор Менделеевского института — уже не помню с какой целью, но его исключали из комсомола, сочтя его поведение недостойным в эти тяжелые траурные дни.

Смерть Сергея Прокофьева и его похороны прошли на этом фоне совершенно незаметно. Но о том, что он умер, я знала — помню, как мама говорила, что купить цветы, чтобы проститься с Прокофьевым, было очень трудно, практически невозможно.

Я с тех пор на всю жизнь боюсь толпы. Где-то года два назад, когда на Чистых прудах у памятника Грибоедову были наши правозащитные тусовки, однажды тоже началась давка, и толпа помчалась. Я нашу сотрудницу Ольгу Романовну тогда вытащила из толпы к ограде, где можно было стоять, и сказала: «Давайте выйдем, я панически боюсь толпы после похорон Сталина». Какая-то девушка обернулась: «Вы были на похоронах Сталина?!» — и тогда я поняла свою древность.

Ирина Анатольевна Золотаревская (р. 1935), правозащитник

Подготовила Александра Поливанова