Наталья Леонтович, студентка
«Главный тост, который произносили: „Чтоб не воскрес!“»

leontovich

Про репрессированных родственников не так легко ответить, потому что Миша [физик Михаил Левин], мой на тот момент будущий муж, — он был репрессирован, а из кровных, как ни странно, никто не был.

Что чувствовали родители, точно не могу сказать — обстановка в нашем доме была очень нестандартная. Родители мои в 20-е годы были красные. Потом это прошло. Не помню, чтобы мне когда-нибудь объясняли, что этот режим абсолютно преступен, но ощущение такое было. Я не вступила в комсомол — было как-то очевидно, что туда нельзя вступать.

1937 год привел к тому, что в очень большой прослойке интеллигенции основным чувством был страх, он пропитывал все, и, соответственно, люди старались, чтобы дети не понимали этого безобразия. У моих родителей, мне кажется, страх был меньше. Причем мама, например, очень боялась, что отец [физик Михаил Леонтович] где-нибудь поругается с милиционером — у него был взрывной характер. Была такая история: они шли на лыжах, и милиционер у одного мальчишки лыжи отнял, и тогда папа, который счел это несправедливым, у милиционера выхватил эти лыжи, бросил мальчишке и убежал. Про страх перед милиционером она мне рассказывала, а про тот страх, куда более серьезный — нет. Когда отец в 1939 году стал членкором, а потом академиком, маме, может быть, казалось, что эта книжечка его защитит?

Не помню, знала ли я тогда про репрессии, но мне было известно, например, что профессора Витта, близкого друга отца, посадили и что он исчез, абсолютно очевидно, ни за что.

Дискомфорт эта жизнь у меня в детстве не вызывала. В школе говоришь одно, точнее, молчишь одно, а дома говоришь другое. На самом деле, конечно, жизнь была абсолютно двойственной.

Январь 1953 — это было самое страшное время, во всяком случае, в послевоенной эпохе. 13 января взяли врачей и дальше — ощущение нарастающего ужаса. А для моей личной судьбы это очень важный месяц.

Миша в то время работал и жил в Тюмени. (Мы познакомились в 1947 году, он ученик моего отца. Взяли его в 1944-м, он посидел полтора года и был выпущен по военной амнистии.) В январе 1953 года он приехал в Москву, и произошло наше объяснение. 22 февраля он уезжал обратно в Тюмень, я его провожала не на вокзал, а к друзьям — Ягломам. Он-то осознавал весь ужас происходящего, а мне было 19 лет, я мало что понимала, и, тем не менее, ощущение было такое, что я его больше никогда не увижу. На автомате доехала до дома. И когда он приехал в Тюмень, ему сразу сказали: «А мы думали, вас в Москве посадили».

Он мне писал через два дня на третий, есть письмо от 5 марта, очень короткое: писать не могу, такие события в жизни!

Я о смерти Сталина узнала по радио. Помню, как мы все стоим в комнате около рояля, конечно, никто не плачет — даже речи не было, но все такие испуганные и возбужденные, и мама говорит: «Какая же теперь будет жизнь?» В этом не было такого — мол, жизнь кончается, а просто понимание, что это дата, после которой жизнь сильно изменится, а вот, какая она будет, — непонятно. А отец вообще молчит, ничего не говорит.

В семье разговоров больше не помню, а вот в университете… Когда Сталин был еще болен, моя ближайшая подруга, одна из немногих евреек — на всем курсе из 200 человек студентов евреев было человека три — она ходила вся грустная. Я спрашиваю: «Ирка, Господи, что такое? Опять мама больна?» — «Ты что? — сказала она, — Сталин болен!» А для меня это не было «ты что?», важно было, больна или не больна мама.

А потом, когда уже стало известно, что он умер, много наших, большая компания, в том числе две мои ближайших подруги, собрались идти в Дом Союзов. Наш механико-математический факультет находился на Моховой, еще не было здания на Ленинских горах. Это совсем рядом с нами — Колонный зал. И они не понимают, что попасть туда так попросту с Манежной площади нельзя. Они собираются идти, а я совершенно не собираюсь, но мне и совершенно не хочется им об этом говорить. Хоть и ближайшие подруги.

Помню, как мы стоим и смотрим в окно туда, на Манежную площадь. Общая обстановка — хаос, люди все дрожат, нервные очень. Рыдающих не помню, у меня нет ощущения, что вся страна рыдала. Мы вместе выходим из университета, и я так бочком-бочком — и ушла, и на метро уехала домой. Просто сбежала. А они пошли, но к счастью недолго там были, не попали в тяжелую ситуацию. Увидели, что творится, и развернулись.

В нашей семье пойти на похороны никому и в голову не пришло. У отца был день рождения 7 марта, ему исполнилось 50 лет — это никак это не отмечалось, естественно, в траурные дни, потом отцу дали орден Ленина к юбилею, еще какие-то ордена, а отец приговаривал: «Ну я-то к 50-летию свой подарок уже получил!»

Жизнь шла своим чередом, напряжение спало где-то через месяц, когда выпустили врачей — была большая радость, ощущение счастья! Все ходили — это было на Пасху — и говорили «Христос воскрес, вовсе (Вовси) воскрес!» (там один из главных врачей был Вовси), и вот это уже был знак того, что все изменилось.

Еще помню такой стишок, который Мишка придумал:

Спасибо вам, товарищ Сталин,
За то, что жить вы перестали!

А потом мы стали справлять 5 марта как праздник. Не помню, с какого года, но довольно рано и в течение очень многих лет. Мы — это наша семья с Мишей, когда стали жить отдельно. Звали друзей — как день рождения отмечали, накрывали стол, выпивали, очень часто ставили портрет Сталина вверх ногами. Воспоминания, то, се, приходили гости, и мы праздновали. Главный тост, который произносили: «Чтоб не воскрес!»

Очень было много гостей всегда. Женя Пастернак и Алена бывали у нас очень часто в это время. Сценаристы Фрид и Дунский — Миша был их однодельцем, только он получил маленький срок — три года и освобожден по победной амнистии, а они отсидели от звонка до звонка десять лет. Они все шли по одному делу — студенческое дело 44-года, о нем есть упоминание в «Архипелаге ГУЛАГ» Солженицына. Фрид написал замечательную книжку «58 с половиной, или Записки лагерного придурка». Там очень подробно об этом деле рассказано.

Друзья нам до сих пор звонят, поздравляют. Ведь для нашей семьи это и впрямь праздник, помри Сталин на два месяца позже, Мишку, конечно, должны были посадить, или в лучшем случае вывезти в Биробиджан. Наша семья бы не состоялась. А если бы он подох через полгода, могли бы и погибнуть за это время, кто знает.

Наталья Михайловна Леонтович (р. 1934), математик

Подготовили Анна Марголис и Александра Поливанова