Павел Мень, семиклассник
«Балабус отбросил копыта!»

image

Я хорошо помню «дело врачей» — это было напряженное время. Каждый раз, когда отец по утрам вынимал газету из почтового ящика и открывал ее, лицо его бледнело, и он становился невероятно мрачен. Отец, конечно, прекрасно понимал ситуацию. Он был главным инженером на фабрике и понимал, что угрожает еврейскому населению.

В марте 1953 года мне было 14 лет, я учился в 7-м классе 554-й школы в Стремянном переулке (теперь это Вальдорфская школа № 1060). Директора нашего звали Тимофей Алексеевич, он всегда ходил в военной форме, в кителе. Был он очень толстый. Мы часто встречали его у пивных, где они со своим собутыльником, школьным сторожем, маленечко опохмелялись. Отношение к нему у нас было ироничное: мы его называли Бегемотом, потому что у него был такой подбородок необыкновенный, и не один, а несколько.

И вот в тот день мы пришли в школу, нас всех выстраивают в коридоре, и Бегемот объявляет, что умер Иосиф Виссарионович Сталин. Это было ужасно. Почему? Потому что Бегемот заплакал, и все его подбородки разом затряслись, и это было жутко смешное зрелище. Кое-кто из ребят, даже многие, всхлипывали, а я был очень далек от подобных чувств и, наоборот, воспринял новость с радостью. И вот мы стоим, а в том коридоре висели портреты членов политбюро, и для того чтобы не засмеяться вслух, я стал смотреть на Берию, который был такой серьезный и в очках, и он меня как-то привел в чувство. Я так и не засмеялся, слава Богу, потому, что на самом деле многие ребята это воспринимали серьезно. В общем, директор порыдал, и нас отпустили из школы на три дня.

Помню хорошо как, когда я пришел домой, папа радостно сказал: «Балабус отбросил копыта!» Балабус — это на идиш «хозяин»: «Хозяин отбросил копыта!» Он был страшно рад. А мы с моим приятелем Мишей Куниным (он был из такой семьи, где прекрасно понимали, кто такой Сталин) тоже были страшно довольны: три дня свободных! Мы гуляли по улицам, а единственно, из-за чего нам было грустно, что из-за траура все кинотеатры закрылись. И катки. Мы чувствовали себя этим ущемленными в какой-то степени. А вообще обстановка в городе была траурной.

Смотреть на Сталина я не пошел — зачем? Толпы я не люблю: у меня с детства остались довольно мрачные воспоминания и впечатления от первомайских демонстраций, на которые заставляли ходить мою тетушку — она работала в Институте дефектологии. В качестве поддержки иногда я ходил с ней, чтобы как-то ей было веселее. И вся эта толпа, и эти хождения, и когда начинали кричать — все это не казалось мне искренним или содержательным. Тетушка, которую вместе с сотрудниками гоняли на демонстрации, сама относилась к этому соответственно и это, естественно, отражалось и на моем отношении. Потому я и решил — похороны и похороны. Вместо этого лучше погулять.

А вот Алик, брат мой [в будущем священник Александр Мень] — с ребятами все-таки пошли посмотреть на Балабуса, как тот лежит в гробу. Просто из любопытства. И дойдя до Трубной площади — их было четверо ребят — они поняли, что началась мясорубка. Там же творилось что-то страшное! Толкучка была такая, что они почувствовали, что это уже угрожает жизни. Они бросились к пожарным лестницам, залезли на крышу, и по крышам им удалось уйти с площади. Только так было возможно спастись. Причем эта пожарная лестница начиналась высоко, и они как-то один другому залезали на плечи, чтобы выбраться и все-таки уйти из этой толпы.

В нашем классе, в 7-м, учился мальчик, Олег Пономарев, а у него была знакомая девушка — ясное дело: какая-то любовь. Я ее не знал — мальчики и девочки учились отдельно тогда, и она была из другой школы. И вот ее затоптали тогда в толпе. Как раз на Трубной площади затоптали насмерть — был кошмар. Олег  ужасно тосковал: знакомая, такая молодая… К сожалению, имени ее я не помню. В нашем классе потом обсуждали эту давку, как это все было: машины, автобусы, люди, одни на других напирали, и как девушка погибла.

Мы с Аликом в школе естественно скрывали свои взгляды. Среди моих одноклассников большинство в те дни грустило. Ни один человек не поделился какими-то своими мыслями, сходными с нашими. Все как-то переживали, и я был в абсолютном, конечно, меньшинстве — это совершенно однозначно. Вот у Алика, я знаю, был одноклассник Ефим Шагалов, он был единомышленник, по крайней мере, политически — в его семье кто-то пострадал, он и дома у нас бывал.

А так ребята все, в общем, считали Сталина великим. Говорили о том, как это все это ужасно, как мы теперь будем жить, что все держалось только на Сталине — такие разговоры хорошо помню. Какой-то ужас!

Я хорошо помню, как мой дядя Володя, который воевал от начала до конца войны, говорил, что вера в Сталина для многих на войне действительно играла большую роль, то есть подтверждал то, что сформулировал мой брат: конечно, это было религиозное чувство.

А старший наш дядя Лео, из Харькова, участник Сталинградской битвы, был ротным, и у него сменилось три роты, и все погибли кроме него одного (помог опыт войны в Финляндии). Ребят молодых присылали, они вынимали чеку из гранаты и взрывались на месте, даже не бросая ее. Совсем не обученные. И когда дяде было 80 с лишним лет, и он уже был без сознания, он кричал: «Игорь, бросай гранату!» На всю жизнь у него остался этот страх за необученных солдат. Сказать, что он был в восторге от сталинского руководства, совсем нельзя, но даже он оправдывал Сталина и говорил нам: вы не понимаете, после войны пришли люди настолько разболтанные, что была необходима жесткая рука и всякое такое. Впрочем, потом он сам от этой «жесткой руки» получил 12 лет (слава Богу, Сталин умер, и дядя, отсидев два года, вернулся; а посадили его только за то, что он был Цуперфейн, предъявив хищение 700 рублей на хозяйственной работе).

В семье от нас почти ничего не скрывали. Оба маминых дяди — один из Харькова, а другой из Новосибирска — часто приезжали к нам на дачу, и все эти вопросы обсуждались достаточно открыто. Но мы все прекрасно понимали, что эти обсуждения выносить куда-либо нельзя, ни в школу, ни куда-то еще. Так что это оставалось чисто семейным.

В детском саду, когда я был в старшей группе, нас принимали в октябрята, и я пришел домой со значком с курчавым маленьким Лениным. Мама тихо так сняла значок и выбросила его в помойку. И сказала — ничего никому не говори. Кстати, тогда специальной процедуры принятия в октябрята еще не было, никаких клятв и тому подобного: сказали что-то, раздали значки, прицепили, и все. Это была первая и последняя моя партийность.

Про то, кто такой Ленин и Сталин, мы знали всегда, с раннего детства никаких вопросов особых не было. Дело в том, что мы с мамой с детства принадлежали к катакомбной церкви и знали множество людей оттуда. В течение юных лет мы ездили к матушке в подпольный монастырь. И в 1946 году посадили многих из нашего окружения — это было ужасно. С друзьями семьи мы, конечно, об этом говорили, и с ребятами, про которых мы знали, что родители наши дружны. Ясно было, что это безбожный, притесняющий режим. И то, что эти безбожники хотели построить в стране, воспринималось нами очень скептически.

Мы жили в комунальной квартире, и мама всегда говорила: «ferme la porte», по-французски — «закрой дверь». Это все-таки было опасно: соседи. Единственный сосед, который, естественно, тоже радовался смерти Сталина — это был Иван Иванович Кудин, из купцов, тех, которые делали «кудинские платки». Его сын где-то в компании, еще до войны, взял и выпил «за Россию», и получил сразу 10 лет, потому что он был сын купца. Кстати, с Иваном Ивановичем был такой эпизод: когда-то, будучи совсем маленьким, я похвалился ему, что у меня день рождения в день смерти Кирова, а у Алика — в день смерти Ленина, мол, мы пришли им на смену. (Алик — на смену Ленина!) А он говорит, я запомнил хорошо, так важно окая: «До-воль-но одна-го».

Правда было все же одно обстоятельство, которое скрывалось от нас в детстве: расстрел старшего брата отца — Якова Меня. Он состоял в ЦК Украины и был расстрелян за то, что будто бы присвоил какие-то изымаемые ценности. Все его братья и сестры знали, что он, выйдя из религиозной среды и уйдя в революцию, оставался необыкновенно честным человеком. Ему и в голову не могло прийти что-то присвоить себе. С ним расправились в три дня. Отец мой всю жизнь помнил брата и никогда не вступал ни в какую партию, понимая прекрасно, что всякая политика — это в лучшем случае полуложь. Об этом всем мы узнали только когда стали большими: случайно нашли фотографию, стали спрашивать, родители рассказали. Вне дома — никому и ничего, ясное дело: расстрелянный родственник — могут донести соседи или кто угодно.

Но в целом от детей дома неправду не таили. Поэтому XX съезд новой информации принципиально мне не принес, хотя сам факт был впечатляющим, конечно.

Павел Вольфович Мень (р. 1938), издатель

Подготовила Анна Марголис