Андрей Красулин, десятиклассник
«Это было совершенно новое чувство, ощущение карнавала. Обстановка не радости, а свободы и безвластия»

Весной 1953 года я учился в последнем классе московской средней художественной школы в Лаврушинском переулке. А жил я в это время то в полуподвале у тети Нины на Бужениновской улице, на Преображенке, то у тети Кати у Красных ворот.

Мой отец был с первого курса Московского университета призван на Первую мировую войну, с которой он вернулся, когда развалился фронт, потом служил в Красной армии, откуда в 1922 году демобилизовался и поступил в Тимирязевскую академию. Отец никогда не вступал в партию. Он был человеком рацио, верил в разумность устройства мира и в то, что все происходящее поддается нормированию и закономерностям. В то время он был кандидатом наук по специальности «физиология древесных пород». Мать окончила университет, ее специальность — «фитопатология», грибковые заболевания семян лесных пород. Родители работали в Институте лесного хозяйства в Пушкино, под Москвой, а я учился в Москве и периодически жил у родственников.

К тому времени я уже знал о репрессиях кое-что. Из родственников репрессирован был дед, священник, — его арестовали и отправили в ссылку, но потом выпустили. Я его видел один раз, года в три. Умер он спокойно, от водки.

Когда мы только вернулись из эвакуации, произошло событие, которое я очень хорошо запомнил. Я учился во втором классе школы и записался в кружок изо, которым руководил Иван Иванович, милейший человек и, как я думаю, горький пьяница, но вел он себя очень прилично. У него был вид художника XIX века. Однажды он поставил нам натюрморт и пошел заниматься своими делами. Со мной учились старшие ребята с другой ступеньки социальной лестницы, что-то достаточно фольклорное, и рисовали лучше меня. Они порисовали в свое удовольствие и начали резвиться. В классе висели разные портреты. Один подошел, хватил по роже кистью товарищу Сталину и сказал: «А это Йоське!» Потом мы начали собираться домой, они забрали портрет, скомкали и сунули в карман. Я был сильно поражен, рассказал об этом дома, и мне мягко посоветовали больше об этом никому не говорить.

Когда передали о смерти Сталина, я был в пустой квартире на Бужениновской. У тети Нины висел «Сименс Шуккерт», черная тарелка. Я проснулся в 6 часов утра, когда началась передача и стал говорить Левитан. Заснул, снова проснулся и снова заснул. Потом я подумал о том, какой же я черствый человек. Я в то время верил в утопию, читал Маяковского и думал, что все должно быть, как в поэме «Владимир Ильич Ленин». До сих пор помню наизусть: «Желтое солнце, косое и лаковое взойдет, лучами к подножью кидается. Как будто забитые, надежду оплакивая, склоняясь в горе, проходят китайцы». Отец хихикал над моим Маяковским и говорил, что это раешник. Я тогда уже тоже догадывался, что происходит совсем не то, что предлагала нам утопия.

Я встал и пошел в школу. А потом мы с моим покойным другом Сашей Белошовым таскались по улицам с целью попасть в Колонный зал. Мы бродили двое суток, это было совершенно новое чувство, ощущение карнавала — хотя весело не было, скорее, даже страшновато. Обстановка не радости, а свободы и безвластия. Эти толпы, потерянные и ошалелые, — бессилие власти было совершенно очевидным.

Помню, что мы от Лаврушинского пошли через Большой Каменный мост, когда на нем выстраивались армейские грузовики, чтобы перегородить дорогу. Прошли мост, попали в центр и нас толпой стали водить. Они, наверно, не знали, что делать, и старались очистить центр, не допустить его абсолютного заполнения. Выезжала милицейская бригада с каким-то начальством, машина «Победа» с матюгальником, и давали маршрут, как пройти к Колонному залу. В конце концов мы устали и пошли в Оружейный переулок, где жила наша любимая учительница истории Ванда Исаковна Бейлина, красавица. Ее муж был довольно известный марксистский философ — в то время он в ссылке, в Ташкенте, преподавал философию. Она нас накормила ужином, и мы отправились дальше.

Транспорта в Москве не было. Центральные станции метро, кажется, тоже не работали. Потом помню, как мы шли по бульварам от Кировской к Сретенке. Меня поразила обстановка, когда мы попали в окружение студенческих компаний, которые весело перекрикивались (вот оно, ощущение карнавала), под ногами огромное количество калош, начинается давка, но мы молодые, здоровые, нам не страшно. И тогда еще можно было как-то лавировать. Бросали калошами в солдат, которые очень мирно стояли на грузовиках, не предпринимая никаких действий. Они просто не пускали.

Каким-то образом нас выносит на Трубную, мы в первых самых рядах успеваем нырнуть под грузовики и выйти из начинавшейся давки. Мы еще не знали, что она начнется, но ситуация уже казалась угрожающей.

Мы еще где-то болтались и, в конце концов, рано утром оказались в совершенно пустом центре Москвы, где милиция собрала в кучу наиболее активных мерзавцев, которые выстроили нас в колонну и повели к Колонному залу. Солдат, сменивших караул, тоже пускали, и они лихо играли в «жучка»: человек стоит, закрыв лицо, правая рука зажата под мышкой левой; сзади толпа, из которой каждый, кому вздумается, бьет со всей силы по торчащей ладони, и надо угадать, кто ударил. Очень интеллектуальная игра.

Потом мы прошли через Колонный зал. Там лежал конопатый, лысоватый, очень неприятный труп. Но это был момент, когда я еще не окончательно расстался с верой в утопию. Хорошо, что мне Федоров попался гораздо позже. Вот и все.

Позже был момент — я еду в школу и должен сойти на Новокузнецкой. В вагоне метро все читают газеты, а там — информация о прекращении «дела врачей». Тут у меня было совершенно определенное отношение — об этом деле я знал от тети Тамары, жены моего старшего дяди. Она была еврейка, работала врачом и очень мне нравилась. Помню, что народ радовался в метро.

Потом хрущевский съезд, письмо, которое нам прочли. По-моему, какие-то ребята расколотили бюст, стоявший на лестнице между первым и вторым этажом. И оттепель.

Андрей Николаевич Красулин (р. 1934), художник, скульптор

Подготовила Александра Поливанова