Ольга Айзенман, дошкольница
«Ведь теперь-то наверняка станет еще хуже!»

Родилась я 27 января 1948 года, то есть 1953 год застала почти пятилетней. К этому времени семья наша уже целую вечность жила в Мансуровском переулке, между Остоженкой и Пречистенкой (то бишь между Метростроевской и Кропоткинской улицами). Эту неказистую, темную и сырую квартиру на первом этаже трехэтажного дома в стиле скромного модерна бабушка с дедушкой сняли впопыхах осенью 1918 года, как им казалось, ненадолго, лишь бы пережить грядущую зиму. Но временное, как известно, это и есть самое постоянное, что подтвердило своим примером наше семейство, прожившее в этой квартире ровно восемьдесят лет.

В начале 20-х семью, как водится, «уплотнили», однако нашим, как это ни удивительно, оставили во владение две самых светлых и относительно просторных комнаты. В остальных, темных и к жилью мало пригодных, поселилось множество всякого люда. И далее на протяжении всего ХХ века происходила ротация этой разношерстной публики — наших соседей.

И вот с середины января месяца (не скажу точно, на следующий же день после письма Лидии Тимашук, опубликованного в «Правде», или пару дней спустя) начались в нашей квартире ежедневные баталии. Жесточайшие разборки происходили между самыми авторитетными и самыми лютыми жильцами — семьями Хрюковых и Газенновых, которым предстояло в ближайшее время поделить между собой две комнаты нашей семьи, обреченной на переселение хорошо если в окрестности города Биробиджана… То есть на улучшение жилищных условий претендовали только они, прочее население квартиры на нашу жилплощадь не посягало, затаилось и помалкивало в тряпочку. Хрюковых с Газенновыми можно было понять, ибо обе семьи жили в ужасающих условиях. Одному семейству в количестве пяти человек принадлежала темная комната в 18 квадратных метров, другое всемером ютилось в восьмиметровой комнатушке.

Полем ежевечерних битв становились кухня и коридор. Случались перестрелки. Бывало, рассвирепевшая Анна Ивановна Газеннова теряла терпение и со всей силы швыряла в тетю Дусю Хрюкову кипящим чайником, опасно брызгавшимся во время полета, а тетя Дуся со своей стороны метала в Анну Ивановну раскаленный на газовой горелке чугунный утюг. Однажды случилось нам с мамой оказаться на пути того утюга, но тетя Дуся метнула его так метко, что утюг благополучно просвистел над моей головой, не причинив ни малейшего вреда, мы даже испугаться не успели. Можно было бы пространно живописать те бои, но я не стану этого делать.

Не знаю, как готовились к депортации бабушка с дедушкой и тетушка моя Татьяна, никогда и никого об этом не спрашивала, очень уж тяжелые это были вопросы. А ведь многие обдумывали будущее житье-бытье, что-то предпринимали… Тетушкина подруга Клара, к примеру, купила в те дни пишущую машинку, именно с ее помощью она надеялась прокормить в неведомых краях престарелых родителей и сына подростка.

Мама же моя Изольда с раннего детства всласть поскиталась по городам и весям сначала с семьей (а после смерти матери и гибели отца в одиночестве), повидала всякого, иллюзий никаких не питала и в те дни готовилась к принудительному отъезду по-своему — купала меня не раз в неделю, как обычно, а через день, чтоб надольше хватило.

Отца мамы, деда моего Фауста Львовича Дасковского, арестовывали и ссылали начиная с самого начала 20-х годов, что не удивительно, потому что до переворота он служил управляющим у сахарозаводчика Харитоненко, то есть происхождения был самого что ни на есть сомнительного. Деда ссылали все дальше и дальше, семья отправлялась ему вослед, так что маме моей за годы учения пришлось сменить девять школ. Бабушка моя Рахиль Исааковна Спивакова от такой жизни заболела и в 46 лет скончалась, случилось это 28 января 1937 года. Дедушку же в очередной и, как оказалось, последний раз арестовали 19 декабря того же года, а расстреляли ровно через год и один день после смерти жены, а именно 29 января 1938 года, в городе Томске. Навсегда уходя из дома, уже в дверях дедушка обернулся и грустно порадовался, сказал дочери-школьнице: «Хорошо, что мамы нет…».

О дедушкиной судьбе мы узнали благодаря Марине Поливановой. Марина побывала в Томске на днях памяти, устроенных Томским университетом и посвященных деду ее Густаву Густавовичу Шпету, и разузнала о судьбе моего дедушки Фауста Львовича Дасковского. В тюрьме наши деды встретиться не могли, Густава Густавовича убили, когда Фауст Львович еще был на свободе, но прах их покоится, надо думать, неподалеку друг от друга. С помощью сотрудника томского «Мемориала» Николая Кандыбы нам даже удалось получить официальную бумагу (прежде нам отказывали в этой любезности, сотрудники томского ФСБ не отвечали на наши запросы), из которой мы и узнали о дате дедушкиной гибели. И вот чудеса нашей жизни: мама обрадовалась, узнав, что дедушку расстреляли немногим более чем через месяц после ареста, что миновали его, пожилого полуслепого человека этапы и лагеря.

Но вот ведь чудо: комнаты-то наши Хрюковым с Газенновыми так и не достались! Водянисто-серым мартовским утром я проснулась в своей кровати (все еще младенческой, с веревочной сеткой) от отчаянного, в голос бабушкиного плача, даже не плача — рыдания! Накануне по радио ничего не рассказывали, вместо детских и литературных передач и даже последних известий непрерывно играла музыка. Оказалось, что случилось невероятное, немыслимое — умер Сталин и не оставил надежды на милость свою и защиту. Разумеется, хорошего не ждали, цену тирану знали отлично, но все же… все же… Ведь теперь-то наверняка станет еще хуже! Удивительно, но тусклая грязновато-серая гризайль того мартовского дня — одна из первых в ряду детских воспоминаний. Очевидно для каких-то надобностей она должна была сохраниться…

На похороны никто из наших, разумеется, не пошел, и не подумали… Возвращаясь в тот трагический день с работы (как ни странно, той зимой маму всего лишь сократили из штата кафедры, но оставили почасовиком), мама ощутила такую тревогу, такой животный почувствовала страх, что всю дорогу домой бегом бежала. Обостренная, зашкаливающая за все разумные, рациональные пределы мамина тревожность — следствие драматического ее детства, юности, да и молодости.

А тетушкина подруга Клара, в начале того года предусмотрительно купившая пишущую машинку, в один из тех мартовских дней оказалась по горестному поводу в морге института им. Склифософского. Скончался ее отец, и нужно было принести одежду для погребения. Так вот она своими глазами видела ту страшную очередь, пришедшую на опознание погибших родных людей.

Депортацию нашу вроде как затормозили, а может отложили на неопределенное время, и еще через месяц ранним утром 4 апреля папа вбежал в квартиру, размахивая газетой «Правда», с криком: «Они не виноваты, не виноваты!» И Анна Ивановна Газеннова, в этот как раз момент тащившая из кухни тяжеленную сковороду картошки, мастерски пожаренной на постном масле, толкнувши мощным коленом дверь своей комнаты, злобно буркнула: «Да насрать мне на их, на энтих ваших врачей, накой они мне сдалися, чтоб они сдохли!»

Дедушка мой Семен Борисович Айзенман не пережил того страшного года, умер скоропостижно 5 декабря в день сталинской конституции. Бабушка Ольга Александровна Бари-Айзенман задержалась на четыре месяца и скончалась следующим мартом. Та зима сократила их жизни, до дна вычерпала физические и душевные ресурсы, остававшиеся от испытаний предыдущих десятилетий.

А через три года случился ХХ съезд. И однажды вечером родители мои и тетушка в атмосфере тайны отправились куда-то (куда именно — не знаю до сих пор), где им в общих чертах изложили содержание хрущевского доклада. В этот день я болела и лежала в одиночестве и полутьме на родительской кровати. Родственники вернулись молчаливые и какие-то особенные. И тетушка моя Татьяна села возле меня и внятно, толково и очень доходчиво пересказала услышанное. Сделала она это так талантливо, так меня рассказом своим потрясла, что к его окончанию на родительской кровати лежала законченная восьмилетняя антисталинистка. Вот такая история…

Ольга Алексеевна Вельчинская (р. 1948), художница