Михаил Черейский, дошкольник
«Как бы они не принялись нам мстить за болезнь и смерть товарища Сталина»

В 1953 году наша семья жила в Бобруйске — том самом, пресловутом, — куда папу, военного инженера по радиолокации, отправили служить после окончания военной академии. Мне было тогда шесть с половиной, я уже хорошо читал, всюду совал свой нос и любил слушать взрослые разговоры. Мама занималась домашним хозяйством, поскольку папина служба в Бобруйске считалась временной и устраиваться ей на работу не имело смысла.

Вечером 4 марта папа не приехал из части домой, как обычно, а прислал солдата-вестового с запиской: нам с мамой сидеть дома, на улицу носа не высовывать, двери никому не открывать. Только ему самому, когда он три раза постучит в окно (мы жили на первом этаже).

Рано утром 5-го он сам приехал на «виллисе» — в сапогах, снаряжении и при кобуре. Такое случалось нечасто, и я обрадовался: мне папа в таком боевом виде больше нравился. Но папе с мамой явно было не до радости, они о чем-то озабоченно шептались, причем мама всплескивала руками и тихонько всхлипывала. А когда папа через час уехал обратно — разревелась во весь голос. Глядя на нее, и я расхныкался. Как спустя много лет объясняла мама, плакала она не от печали по товарищу Сталину, а от страха, что теперь снова начнется война и на Бобруйск — базу стратегической авиации — американцы сбросят атомную бомбу. Но я подозреваю, что она все же больше боялась не американцев, а наших бобруйских соседей: как бы они не принялись нам мстить за болезнь и смерть товарища Сталина от подлых рук наших соплеменников — врачей-убийц.

Ближе к ночи папа вернулся одетый уже в обычную свою тужурку и длинные брюки и принялся маму успокаивать — не будет ни войны, ни погрома, и скоро можно будет вернуться в Ленинград. Мама немного успокоилась, но родители продолжали жить в большом напряжении еще месяц, пока 4 апреля не было опубликовано сообщение о незаконности «дела врачей». Хорошо помню их радость по этому поводу. Папин кабинет в штабе находился по соседству с особым отделом, и особист к папе частенько захаживал за особо чистым «радиолокационным» спиртом. На вынос папа ему не давал (из опасения, что тот сам же и заложит), а на месте наливал от пуза и давал закусывать привезенными из Ленинграда кильками. И внимательно слушал особистские откровения, не внушавшие в те дни решительно никакого оптимизма. Особист как бы сочувственно намекал отцу, что в ожидаемой волне справедливого народного гнева могут пострадать и честные евреи вроде моих родителей…

Меня все это время родители наставляли, чтобы на улице от соседских мальчишек держался подальше, болтал поменьше, будут спрашивать, что дома говорят, — отвечать, что мама плачет, а папа на боевом дежурстве (тем более, что и то, и другое было правдой). На службе у отца народ приободрился, поскольку отменили «угрожаемое положение», и офицерам разрешили ночевать дома и уезжать в отпуск. А до этого в его дивизии дальней авиации была объявлена боевая тревога, и бомбардировщики Ту-4 стояли заправленными, с подвешенными бомбами и с экипажами в кабинах.

По рассказам родителей, долгое время практически все были уверены, что Сталин умер не своей смертью. Сначала врачи-убийцы его сгубили, потом английский шпион Берия, потом Хрущев с Булганиным… Говорили об этом практически открыто, причем авиаторы по месту службы отца — без особого сожаления. Злорадствовали, что теперь-то «Ваське» (сыну Сталина) не поздоровится с его художествами. Надеялись, что опальный, но популярный в дальней авиации маршал Голованов снова вернется ею командовать.

Ни у нас в семье, ни среди наших друзей и знакомых не было никого, кто бы сожалел о смерти Сталина. Но и радости по этому поводу не припоминаю. Бывало, что вспоминали 5 марта, что это за день сегодня такой, и выпивали за то, чтобы — упаси, Боже — не воскрес. Только в Грузии, где я много бывал, приходилось с недоумением видеть его портреты кое у кого в домах.

При этом надо заметить, что никто из нашей семьи не пал жертвой сталинских репрессий. Только дедушка с папиной стороны был в начале 30-х удостоен звания «лишенца», из-за чего папу до войны не принимали ни в институт, ни даже в техникум. Я сам узнал о репрессиях уже после XXII съезда, когда об этом стали много писать и говорить. Тогда же другой дедушка (мамин отец, кадровый военный) рассказал в моем присутствии, как он чудом избежал ареста в 1938-м, уехав с Дальнего Востока на академические курсы в Ленинград буквально за пару недель до «разоблачения» Блюхера и ареста, с последующим расстрелом, всех без исключения старших командиров ОКДВА.

Мое личное отношение к Сталину никогда не менялось — с ранней молодости было и остается резко отрицательным, как к одному из величайших злодеев в истории.

Михаил Черейский (р. 1946), специалист по информатике