Дмитрий Бутрин. Высшая мера оправдания

2 ноября 1954 года, когда все уже давно закончилось, в президиум ЦК КПСС на имена Хрущева и Маленкова поступила докладная записка генерального прокурора Руденко. Руденко предлагал выпустить генерал-майора Кузьмичева из-под стражи, куда тот попал 3 июля 1954 года, поскольку в ходе допросов свидетелей и обвиняемых данных о преступной связи генерал-майора с Лаврентием Берия и его сообщниками не было добыто.

Все это, конечно, полная чушь. С 1932 по 1950 год Кузьмичев работал в личной охране Сталина, был начальником управлений охраны № 1 и № 2, учился в Высшей школе МГБ, был заместителем начальника УМГБ Брянской области и даже поработал вторым человеком в Дубровлаге, замом дубровлагского кума. С таким послужным списком связь с Берией мог отрицать только человек, издевающийся над советскими следственными органами. На момент последнего ареста Кузьмичев оставался начальником управления охраны МВД СССР. Но вот была ли связь с британским шпионом Берия преступной? Прокурор разобрался и в этом. Во всем был виноват Берия. 10 марта 1953 года он вызвал к себе Кузьмичева (тот как раз был под рукой — по делу расстрелянного в 1950 году изменника Родины Федосеева генерал-майор был арестован МГБ 17 января 1953 года и пребывал почти три месяца в Лефортово) и начал уговаривать его занять тот же высокий государственный пост, с которого его убрали. Генерал-майор упорно отвергал предложения Берия забыть былое и вернуться к работе. Берия умел уговаривать: что бы ни говорил Кузьмичев о своей болезни, а китель с погонами генерал-майора ему пришлось надеть снова. Как сердцем чуял — не надо. Фактически заставили.

Теперь ту же бумагу Руденко Хрущеву читаю и я. Прокурор пишет, очевидно, со слов самого генерал-майора. 10 марта 1953 года Лаврентий Берия, предлагая совершенно обмершему от ужаса Кузьмичеву вернуться на пост начальника кремлевской охраны, спрашивает — знает ли он, что Сталин умер? Реакция Кузьмичева хрестоматийна: он подавлен этой новостью, он плачет. И тут Лаврентий Берия говорит то, что сказал бы каждый из нас сейчас: «Ты брось! Ты знаешь, что тебя Сталин велел арестовать?»

Сам Сталин уже сутки как похоронен. В моргах Москвы уже остыли задавленные на похоронах Сталина: их, плачущих по Сталину, задавили такие же оплакивающие Сталина. Кузьмичев не может не знать, что без согласия Сталина его, генерал-майора, начальника охранного подразделения МВД, не отправил бы на смерть (а в этом он тоже уверен уже полгода как) даже всемогущий Берия. Но Кузьмичев плачет, уверен, искренне плачет и не знает в этот миг, как жить дальше — хотя, зная самого Берия, Кузьмичев не может быть уверен, что вообще будет жить больше нескольких часов. Единственный, кто не плачет, единственный, удивляющийся слезам и негодующий, единственный «наш» человек в этом времени, в 1953 году, — Лаврентий Берия.

Ему, британскому шпиону и убийце, управляющему всей сталинской лагерной машиной, осталось жить еще несколько месяцев. Его имя будут произносить вполразговорца еще в ранних 80-х, я услышу его на магнитной ленте из уст Владимира Высоцкого: когда я, восьмилетний, спрошу в 1982 году у отца, что значит «на берию похож», он ответит: «Еще мал». Кто такой Сталин, я уже знаю: это был великий человек, хотя о нем лучше не говорить. Портреты с усами и трубкой за лобовыми стеклами грузовиков я тоже видел. Покойная бабка моя, боявшаяся в ранней юности воровать рожь на колхозном поле, о Сталине не говорит, не хочет, но вспоминает добрым словом какого-то Маленкова. Ее младшая сестра, дай ей Бог сто лет жизни, под «закон о трех колосках» едва не попала — боялась по юности чуть-чуть меньше. Обе всегда добавляют к имени Сталина, случись его кому произнести в разговоре, «рябой чорт» — и замолкают.

Обе они, уверен, 9 марта 1953 года плакали. Все плакали. Почти все. Все, кроме таких циников, как Берия. Кроме таких, как мы. Ведь мы бы не заплакали о Сталине? Мы бы не пошли давиться на улицы Москвы, перегороженные грузовиками, чтобы попрощаться?

Осенью 1987 года я уже читал «архипа», за который последние месяцы еще можно было нарваться неприятности: «Архипелаг ГУЛАГ» издадут миллионными тиражами в 1988 году, а тут — машинопись, кто-то утащил у родителей, только под партой — романтика, опасная тайна. Плохо читал, не понимал почти ничего. Думал в подростковой заносчивости, что все мне понятно. Почему мне не попался тогда «Матренин двор»?

Может быть, тогда бы я понял, что плакать по Сталину было совершенно нормальной человеческой реакцией. Мир, в котором Сталин был Солнцем и Соколом, населяли не какие-то загадочные существа с непостижимой психологией, не тоталитарные автоматы под командованием садистов и маньяков и не сломленные рабы, вопиющие об ушедшем господине к небу. Мы по праву рождения — наследники культуры, убившей сотни тысяч и изуродовавшей жизнь десяткам миллионов.

Мы можем пытаться вытравливать из себя то, что заставляло людей плакать на похоронах Сталина. Но является ли вытравливаемое нечеловеческим, недостойным, позорным — тем, чего в нас не должно быть?

Я не знал ответа тогда, не знаю и сейчас, но знаю другое: мы должны понимать, что это было за чувство. Мы должны знать, что происходило с нашей страной 9 марта 1953 года, двумя десятками лет раньше и четырьмя десятками лет позже. Это знание должно быть как можно более близким к личному и персональному. Невозможны общие, неперсонализированные рецепты: «Возьмите нож, вырежьте из себя тоталитаризм примерно вот тут и ступайте вперед здоровыми». Многие поступали именно так, принимая на веру мнение об инородности Сталина и сталинизма для России. Отрекись от тех, кто плакал в Москве 50 лет назад, — и все сгинет, и больше не повторится вовеки.

Не вышло. Мертвец, однако, бродит по России, сколько его не хоронили и не перезахоранивали. Ему, несчастному, вставили трубку с «Герцеговиной Флор» в зубы и дали бутылку «Хванчкары» в сухую руку. Его одели в китель с орденом Победы и обули в мягкие сапожки. Его назвали грузином, параноиком и Кобой, идейным грабителем банков и полуграмотным бандитом. Усатому черепу придали самодовольное, мудрое и зловещее выражение. Такой Иосиф Сталин устраивал и устраивает большинство. Он помесь Элвиса Пресли и князя Дракулы, любимая горилла Ленина, проломившая сифилитическую башку вторым томом «Капитала». На могилу такого можно только мочиться с гоготом: заслужил. Или обожествлять: это был сверхчеловек, божество.

В чем-то это, разумеется, и справедливо: нет человека — нет проблемы, не так ли, товарищ Джугашвили? Но человека тут действительно нет, тогда как человек был. И этот человек был дьявольски жесток, как Ленин и иже с ним, как его верный соратник Берия, как его подручные палачи и убийцы Хрущев, Маленков, Молотов, Каганович, как десятки тысяч следователей ОГПУ, как сотни тысяч насильников, как миллионы стукачей. Как десятки миллионов тех, у кого не хватало сил восстать: разве это не жестокость, смотреть, как ежедневно втаптывают в грязь твоего ближнего, и входить в подъезд, и открывать дверь ключом, и пить чай, и гладить детей по голове? Ах да, дети. Юные пионеры, у которых тоже будут дети-пионеры, а у них — мы, и все они — непонятны, и все они не люди, и нас тоже нет, вместо всех них — один страх на всех.

Дорогой Никита Сергеевич что-то подобное и говорил на XX съезде, а уж тем более — под домашним арестом в отставке, надиктовывая в огороде на магнитофон: «Мы все боялись, все мы боялись». Но страх — лишь сигнальная система тоталитаризма, тогда как насилие — его движущий механизм. Можно ли представить себе, что полторы сотни миллионов человек, все до единого, боялись одного-единственного неврастеника с темным прошлым, засевшего за красным кирпичным забором в центре Москвы? Он один ничего не боялся и этим держал в страхе всю Россию — от генерал-майора Кузьмичева до безымянного насельника Дубровлага, забывшего, как его зовут? Он один и еще несколько тысяч идейных садистов, выстроенных им в регулярную систему террора, против страдающего невинного большинства?

Да и не думаю я, что товарищу Сталину жилось во времена сталинизма сильно лучше, чем его подчиненным — тот же Кузьмичев не даст соврать. Нет нужды напоминать о краснокарандашных резолюциях Сталина на бумагах Политбюро: «Расстрелять». Но есть ли у нас основания считать, что эти резолюции чем-то принципиально отличаются от выкриков «убивать, как бешеных псов» на любом собрании трудового коллектива в поддержку московских процессов? В документах, текстах, выступлениях Сталин выглядит, между тем, совершенно обычным и вполне сопоставимым с абсолютным большинством своих подчиненных в партийных и хозяйственных органах человеком. Поиском дьявольских свойств Сталина занимались тысячи исследователей во всем мире, но практически все они приходили к одному знаменателю: он дьявол по результатам своих деяний, но всякое его действие — совершенно, абсолютно человеческое, ничего выдающегося, для страны и ее культуры в это время такие действия — норма. Говорится реже, хотя еще в большей степени бросается в глаза: чем ближе мы рассматриваем деятелей сталинской эпохи, насильников и убийц, тем более они нормальны. И совсем не говорится: социальная норма насилия в сталинское время была высока не только в силу господствующей бесчеловечной идеологии, но и сама по себе. Сталин и его соратники лишь оформили эту норму насилия в стройную государственную систему, чтобы не сказать вертикаль, и соединение общепринятой жестокости, равнодушия к ближнему и социалистических идей и стало сначала авторитаризмом, а затем и тоталитаризмом. Нашим тоталитаризмом.

Думаю, я даже знаю, чего Сталин боялся более всего — страх этот согласно разносил всю систему в 1932–1933, 1937–1938, 1940–1941 и 1947–1950 годах, и это был, я полагаю, не страх враждебных происков или заговора. Это был страх того, что сейчас вся система, постепенно идущая вразнос и с каждым днем демонстрирующая все более грозные признаки краха, разрушится. Я не думаю, что это был страх лишиться власти, — мне кажется, что это был страх не справиться, не смочь, оказаться несостоятельным. Авторитаризма, черт которого в мире в первой половине прошлого века было полно и вне России, не хватало. Террор и принудительное единомыслие, массовое насилие выглядели необходимыми (вполне интеллигентным и культурным) Сталину и его соратникам не для того, чтобы сохранить кунцевские дачи и кремлевский паек, да и собственную жизнь — в общем, тоже. Это была, думаю, гораздо более фундаментальная, человечески понятная и оттого еще более чудовищная слабость: страх оказаться неправым, страх признания ошибок, страх неуспешности. Если учение Маркса всесильно, то мы, не умеющие воплотить его в жизнь, — плохие марксисты, плохие революционеры, несостоятельные борцы за всеобщее счастье человечества. Когда на кону ставка всемирно-исторического масштаба — можно ли позволить мешать строить коммунизм какому-то Осипу Мандельштаму? Единственное, что интересовало Сталина в беседе с Пастернаком, — ведь он, Мандельштам, мастер? Он равновелик нам — или им можно и нужно пренебречь? Сначала признали, потом разобрались, пренебрегли.

Пренебречь — ведь это так человечески. Что же вы рисуете Сталина чудовищем? Кто из нас не пренебрегал другим? Чего нет в нас того, что было в Сталине? Разве мы не бьем детей ради их пользы? Разве мы не считаем, что добро должно быть с кулаками, собаке — собачья смерть, а кто не с нами — тот против нас? Разве мы не перегрызем глотку за честь семьи, не сломаем нос тому, кто назовет жену блядью или мужа пидором? Да за такое убивают.

Он убивал за много, много большее и более серьезное, обоснованное философами-теоретиками и уже скрепленное кровью первых последователей. И если б только он! Миллионы таких же, как мы и он, убивали, резали, жгли за много большее с 1917 года, да и из чистой корысти — тоже: если Маркс одобряет присвоение соседского добра, мы марксисты или грабители? Идеология необходимых жертв, насилия и грабежа как эффективных строительных инструментов в обществе родилась не в Гори с младенцем Джугашвили и не в Симбирске с мальчиком Ульяновым. Всемирная ложная идея социального счастья, помноженная на управленческую некомпетентность, — и темпераментный русский интеллигент Ленин, кавказский интеллигент Сталин, несколько русских, грузинских, еврейских, латышских полуобразованных идеалистов и тысячи необразованных энтузиастов превращают великий народ в систему самоуничтожения с его, народа, равнодушного и озлобленного согласия. Что же в этом всем дьявольского — просто пренебречь единицами ради счастья миллионов? Много ли найдется в России и по сей день людей, отказывающих этой идее в праве на безусловную реализацию? Так по-прежнему думают только враги большинства, враги народа. И с ними еще разберутся.

Но в какой момент человек, вовлеченный в такую вакханалию насилия, перестает быть человеком? Никогда не перестает. Отказаться от человеческой природы, слава Богу, невозможно. В сущности, в этом смысле в человеке практически нет зла — есть только творчество, создающее как яд и лекарство: можно убить, можно вылечить, но действующая сила — одна и та же. И Сталин, и миллионы (а не тысячи) его коллег были не только биологически, но и психологически совершенно такими же людьми, как и десятки миллионов (а не сотни тысяч) их жертв. В нашей культуре нормой является признание жертв лучшими, нежели насильники. Мне пришлось бы сломать в себе что-то важное, чтобы признать Сталина, прожившего несчастливую жизнь в стране, охваченной страхом и террором, таким же пострадавшим от коммунистических идей, как расстрелянных на Бутовском полигоне. К тому же, убивали сначала действительно лучших — в силу их несклонности поддерживать ложь. Потом, правда, убивали уже всех подряд.

Но ровно так же мы уничтожим в себе что-то не менее важное, отказавшись видеть в коммунистах и их вожде Сталине в первую очередь заблуждавшихся людей, и лишь затем — носителей пороков. В этой мысли нет призыва к прощению — но есть призыв к пониманию, и к пониманию в том числе того, как и чем мостится дорога в ад. Не верьте, когда вам говорят, что ее строили плохие, дурные люди. Обычные люди строили. Иногда даже хорошие. Сталин — один из них. Отказывая ему в принадлежности к людям, заявляя о его непостижимой логике, о его психической патологии и невиданной распущенности, отказывая ему в морали, мы выписываем себе индульгенцию на то, чтобы не замечать в себе всего того, из чего выросла советская власть.

России так и не повезло в 60-х: Ханна Арендт, лучшая из учеников Хайдеггера, доброго и умного человека, закончившего моральной поддержкой нацизма, писала в «Эйхмане в Иерусалиме» о 80 миллионах немцев, но не о 140 миллионах русских. Сталинский тоталитаризм — менее акцентированное, но более комплексное явление, чем немецкий нацизм. Но будь в России своя Ханна Арендт, она писала бы об этом. Банальность зла — это не только бюрократ, бездушно исполняющий приказ о геноциде (этого добра в России хватало всегда). Это еще и банальность создания зла из светлых побуждений, ограниченных допустимостью насилия в целях социальной инженерии. Это не только равнодушие управленческих систем, но и авторитарный энтузиазм и коллективистский угар в них, и неотъемлемая от них и неизбежная эскалация морального релятивизма при заданной внешней морали. «Самозарождение варварства», «тирания логичности» при нормативности логики мышления, внутреннее самоподчинение тоталитарным структурам — нам очень не хватает, пусть и со страшным опозданием, своей Арендт, собственного беспристрастного анализа истоков и механизмов развития советского тоталитаризма — и принятия этого анализа. Не хватает, видимо, примерно в той степени, в которой мы несвободны от Сталина. Современный сталинизм в России — это не экзальтированные поклонники Сталина в национальной инкарнации Барона Субботы из пантеона вуду, победителя Сталина, увешанного орденами на кипенном кителе с картин Бродского. Это не скальд Лимонов и уж тем более не вице-премьер Рогозин. Это не националисты и не ненавидимый ими Чубайс, не ворошиловский стрелок Квачков и не агитатор Проханов. Человеческие слабости, требующие перерождения современного российского авторитаризма в тоталитаризм — это партия власти, «Единая Россия», сама российская власть. Дорога нечеловеческой идеологии, пока не сформировавшейся, отыщется, если есть структурные составляющие.

Но эти структурные составляющие всегда — люди. 9 же марта 1953 года люди плакали по Сталину. Но по какому Сталину? По автору ли резолюций на расстрельных списках плакали? По соавтору самой трагической войны в истории страны? По человеку, лишившему один из крупнейших народов мира благополучия на десятилетия вперед?

Они плакали по себе. Это же так понятно, если отрешиться от нынешнего знания и от идеологий, которые большинству плачущих были не по карману. Сталин был ужасной, но понятной константой, символическим основанием мира. Теперь Сталин умер — но все, что составляло Сталина как явление, оставалось с плачущими. Этот-то отмучился, изверг и царь. Но как можно вспомнить о том, что было в такой жизни при нем — и не заплакать? Это у Берия были большие и напрасные надежды на светлое будущее. Остальные, видя покойного Джугашвили, оплакивали все, что с ними было, и знали точно: все это было и они сами, а не только невысокий человек в гробу.

Как без всего этого жить? И как жить с этим дальше?

Конечно, не плакал по Сталину не только Берия. Те, кто был способен жить без Сталина и без сталинизма, те, кто отвергал нечеловеческую конструкцию из человеческих побуждений с самого начала, 9 марта остались равнодушными к происходящему. Как правило, это люди, сформировавшиеся в прежней, досталинской жизни России. То, что они были в состоянии передать часть этой культуры в наше нынешнее время, оказалось очень важным: после крушения СССР в 1991 году это было временной основой распавшейся и формирующейся жизни. Бесценно и то, что мы в состоянии понять из переданного нам — как сохранять все это наследство под высоким и враждебным социальным давлением.

Но не менее важно и знать, как и почему высокая культура в течение двух десятилетий превращается в невиданную ранее тиранию. И, наконец, ничего не выйдет без того, чтобы искать и находить в проклятых десятилетиях все, что сохраняло людей во времена Сталина людьми, все, что позволяло выживать и жить вопреки античеловеческой логике авторитаризма. Следовательно, мы все равно не обойдемся без того, чтобы спрашивать себя — о чем, о чем все плакали на похоронах Сталина? О чем следует плакать нам — чем нельзя пренебречь, что не удастся вырезать и с презрением выбросить, с чем придется жить и что о себе ни в коем случае нельзя забывать? Кто это «мы»? Но нам в любом случае легче: мы сейчас уже можем знать, что превращает заблуждения в Молох, и можем держать других за руки, и держать за руки себя. Те могли только плакать.

На докладной прокурора Руденко о невиновности совсем забытого нами Кузьмичева Хрущев, на похоронах Сталина тоже плакавший, написал «согласен»: убивать Кузьмичева, быстро или медленно, было не нужно, времена изменились. Бумага ушла в архив, копии, тоже с пометкой «совершенно секретно» — коллегам по Политбюро, текст опубликовали, кажется, только в прошлом году. Так, когда все уже кончилось, Кузьмичев не умер, а в третий раз за 1953 год стал генерал-майором. Впрочем, ненадолго: была потом отставка и, видимо, пенсия. Не хочу ничего про него выяснять более. Думаю, он так ничего и не понял, и, как у Галича, плохо спал по ночам. Но нет, это опять — пренебрегать. Что понимает человек, дважды за год прощавшийся с жизнью и дважды получивший ее в подарок обратно — по случаю чужой смерти? Я не знаю. А надо бы знать.

И это только одна история, в которой дата 9 марта 1953 года значима.



  • Лариса И.

    Ходила на похороны. Случайно сбежала с Трубной площади. Площадь была окружена военными машинами. Какие-то солдатики помогли выбраться с площади — пролезть между колёсами грузовика. Всегда о них помню. Соображала плохо — все идут хоронить. Ну, как не пойти… Не плакала. Вроде бы ощущение единения с народом. Прошла мимо гроба и ничего не почувствовала и не помню. Моя многоумная благополучная подруга по школе не ходила, но мне не сказала ни слова упрёка. И хотя я знала, что сидели почти все мои родственники и многие друзья моих родителей, однако не связала это. Родители чудом избежали ареста, но по словам вернувшихся на них уже собирали компромат. Жила в полной темноте. Ощущение было, что таков порядок вещей и по-другому и быть не может. Вот так нас воспитывали.

  • Моя бабушка тоже плакала.

    В 38-м забрали её отца — крестьянина и портного, отца восьмерых детей. О том что он был расстрелян месяц спустя после ареста мы узнали только недавно. В тот день прабабушка сказала: «Когда что-то потеряешь, оглянись, что осталось: 8 несовершеннолетних детей…» Пару лет спустя, когда бабушке было 14 лет, выселяли всей деревней. Время на сборы — 3 часа. Домашние животные подохли первыми. Урожай никто не собирал. Шли пешком с авоськами. В 17 лет бабушку как этническую немку забрали в трудармию, где она провела 8 лет. И выжила! Что удалось немногим. Хлеба получали 600 грамм в день, и вода — больше ничего. Тяжёлая работа, холод, болезни — ни мыла ни сменной одежды не давали. Интеллигенция умирала первой. У людей, привыкших к тяжёлому физическому труду, шансы на выживание были выше.

    Когда Сталин умер, бабушка плакала. Сейчас, когда ей исполнилось девяносто лет, она говорит: «Мы дураки были, что плакали, когда Сталин умер…»